Напоминая таким образом о своих ласках, Ака уговаривал меня перейти опять к себе, ссылаясь на Абазата, что у него нечего делать, и что он потому продаст кому-нибудь. Абазат, замечая это, в свою очередь говорил мне, что и у него не хуже Аки, что Ака не джигит, что он достанет себе лошадь и будет чаще в набегах, и что тогда будет у меня все платье. «Я знаю, Сударь, — говорил он, — почему ты тоскуешь: не одет? Вот, потерпи: я достану платье, и мы заживем!»
Много за меня доставалось Цаце, когда она напоминала ему, чтобы продал меня, что у них работы почти нет. Он же, надеясь на свое удальство, хотел сделать меня домоседом. Не раз шутя говорил он мне, когда уходил куда надолго, как например на недельный караул: «Ну, Сударь, если ты захочешь уйти, то не уходи так, а голову долой моей жене. Вот, топор в твоих руках. При таков шутке боязливо морщилась моя хозяйка и, в самом деле, никогда не оставалась со мной одна на ночь, а всегда призывала кого-нибудь.
На все просьбы родных и знакомых моих хозяев, отпустить меня к ним на работу, Абазат отказывал всем, кроме своего тестя, просьбе которого он уступал нехотя и потому только, что тот отдал за него лошадь. Этот старик, Високай, надеясь за долг взять меня, уговаривал меня перейти к себе, обещая отдать за меня свою дочь Хорху; но с намерением, как объяснил мне Абазат, из барышей перепродать в горы, где пленные ценятся втрое дороже чем в пригорных местах, где более возможности к побегу. Я не отказывался, а ссылался на Абазата, как он хочет; между тем сам упрашивал не продавать; Абазат обещал. Раз, выпросив меня себе, он отдал своему племяннику, без ведома Абазата; мне отказаться было нельзя и я должен был работать день новому хозяину. Тут не мог я смотреть без жалости на пленного, взятого под Кизляром. Он зависел от пятерых бывших в набеге, и потому работал каждому из них по-недельно, следовательно не имел отдыху. Оборванный, всегда в кандалах, он должен был трудиться, не смея отдохнуть без позволения своего хозяина; а это был один из пятерых злодеев. Но, несмотря ни на свою наготу, ни на старость, ни на кровь, текущую из под гаек, разогретых солнцем, Петр не унывал, или, лучше сказать, окаменел, и зло ругался на свою судьбу. Это был в то время человек, потерявший всякую надежду.
Нельзя было без сострадания смотреть, когда он, по приходе нашем домой, показывал мне то место где он спит. Оно было под койкой хозяев, где на ночь злая хозяйка всегда застанавливала его корытом. «Вот, посмотри, — говорил он, — как я живу!..» — «Что же делать! все-таки молись»! — «И молюсь когда, только поплачешь и вовсе голодный полезешь под кровать!..»
Хозяин этот, как довольно зажиточный, следовательно жадный к богатству, и любивший работать чужими руками, весь день просидел в тени; косу же взял на показ своим одноаульцам, что будет трудиться; наблюдал только за нами, не давая отдыха. Я, как подчиненный ему, начал говорить о том: «Ну, ты отдыхай, а Иван (как вообще презрительное имя) пусть косит.» — «Нет; если я устал, то он и подавно, как старше меня вдвое.» Когда я заметил ему, что я не работал так и у своих хозяев, он должен был дать отдых. В обиде я занял его разговорами, вообще о жизни человека; пенял ему за пренебрежение Петра: он отговаривался, что он с своей стороны и готов был бы одеть его, если бы он принадлежал ему одному; удивлялся, что я скоро понял их язык и говорил простосердечно: «Ну, ты мне все равно как брат, а Иван мужик, он ничего не знает, потому и обращаемся с ним так. Теперь ты садись со мною вместе, а Ивану нельзя.
По приходе домой я жаловался Абазату на Високая, что передал меня другому, Абазат отвечал: «У! Сударь, сердце мое болит (док ляза), что я должен угождать этому