— Ой, лышенько мое! Роздягайся, хлопэць. Давай допомогу. Трэба усэ сушиты. А ты покы лягай, поспы.
Кажется, я возражал, бормоча, что мне надо спешить к машине, которая осталась в поле, что меня ждет больной товарищ и мне бы чуть-чуть передохнуть да идти назад, но глаза мои закрывались сами собой, и женщина, не слушая меня, проворно стянула с моих ног пудовые от налипшего чернозема сапоги, помогла мне вылезти из заледеневших доспехов, с которых в тепле потекла на пол вода. Ноги у меня словно чужие, и с помощью хозяйки я делаю три шага до топчана, стоящего вдоль стены напротив печи. Пересохшим, непослушным языком прошу у хозяйки воды и, с жадностью осушив целый ковш, валюсь на спину, сжимая в правой руке корж, который успела мне сунуть добрая женщина. Есть совсем не хочется, вернее, просто сил нет. Откусив раз, медленно жую, не ощущая вкуса, и тотчас засыпаю как убитый.
Пробуждаюсь словно от внезапного крепкого толчка. В хате уже светло: в оконце заглядывает веселое солнце. Лежу, как сон застал, на спине, рука с надкушенным коржиком-колобком — на груди. Гимнастерка осыпана черными маковыми зернышками. Проспал целых три часа! На моих танковых — 9.00. При мысли о машине в поле подхватываюсь, но тут же и плюхаюсь задом на топчан: ноги одеревенели, не гнутся; икры больно, и в паху тупая боль.
Тут вошла хозяйка с глечиком в одной и с лепешками в другой руке. При свете дня я разглядел продолговатое лицо с очень правильными и приятными чертами, с пучками тоненьких морщинок вокруг больших серых глаз, которые лучились такой материнской лаской, что казалось, лицо словно светилось. На него хотелось смотреть не отрываясь. Такие глаза бывают, наверное, только у очень душевных людей. В молодости она, должно быть, была красавицей. Наконец я сказал, кто я и почему очутился здесь. Лучше поздно, чем никогда. Пока я торопливо запивал молоком начатый на рассвете корж, она достала из печи мое ватное обмундирование, почти сухое, «ароматно» пахнущие портянки, заскорузлые, темно-серого цвета, с рыжими разводами, и то, что было до восьмичасового ночного блуждания по грязи кирзовыми сапогами. Они тщательно очищены от земли и сухи, но на ноги лезть никак не хотят. Головки сжухлись, а раскисшие от воды и грязи задники уродливо сбились набок и затвердели на горячем поду. Попросив у хозяйки топор, разминаю на пороге свою «ходовую» часть ударами обуха. Невелика жертва — сапоги всмятку. Черт с ними, лишь бы дойти до машины!
Пока я трудился над сапогами, хозяйка, присев на табурет и опустив руки, тонкие, но сильные руки крестьянки, расспрашивает, откуда я (про Смоленск она услышала впервые и почему-то назвала его раза два Воскресенском), о родных, давно ли воюю и не встречал ли случайно ее сына (она попросила записать его фамилию и имя). Он годом старше меня, на фронте с сорок первого, и мать ничего не знает с тех пор о нем. Муж ее погиб в том же проклятом сорок первом, в августе: попал во время работы в поле под бомбежку. Половина хат в их селе брошена, многие из молодежи, кто не сумел скрыться, угнаны в немецкую каторгу…
Наконец сапоги кое-как напялены, и хозяйка проводила меня вдоль порядка хат, протянувшегося наискось к большаку, показала мне, куда идти, и пожелала скорей побить поганых, скаженных гитлеров и воротиться к матери невредимым.
Поблагодарив солдатскую мать и поклонившись ей, отправляюсь в обратный путь. По обочинам дороги в сторону Багвы бредут люди, возвращаясь к своим селам, освобожденным от немца, а навстречу им, уже вперемежку с военными, тоже идут женщины, подростки, старики, и у каждого из встречных на плече, или в мешке, или в руках какая-нибудь ноша: снаряд, а то и два, или патронный ящик, или хвостатая мина. По самой дороге тащились возы с тем же грузом: огнеприпасами и сухарями. В повозки запряжены меланхоличные волы либо выбившиеся из сил лошади.
Неловко переставляя непослушные ноги в своих колодках, вливаюсь в общий поток, направляющийся в тыл. Шел по дороге долго, пока не увидел справа знакомый ядовито-желтый хвост «лапотника», косо вонзившийся в землю посреди поля. На руле поворота «Юнкерса» корчится черный уродливый паучий крест свастики. Самолет был сбит у нас на глазах в день взятия Багвы.
Поравнявшись с этим приметным ориентиром, сворачиваю прямо на него и поднимаюсь на желобок. Отсюда хорошо видна в полупрофиль наша «старуха». Около нее вьется синеватый дымок и шевелится серая фигурка. Потом из-за машины появилась вторая. Как конь, почуявший близость жилья, перехожу на тяжелую рысь. Пересекая поле, раза два растягиваюсь во весь рост, споткнувшись на выбоинах с талой водой. Двое у костерка приподнялись, заметив меня, некоторое время неподвижно всматриваются в мою сторону и вдруг со всех ног бросаются мне навстречу, размахивая руками. Большой — Ефим Егорыч, поменьше — Георгий.