После долгого взаимного молчания у нас снова зашел разговор о семинарии.
- Я слышал, - сказал я, - что тебе досталось за объяснение лекции. Помнишь?..
- Еще бы не помнить! - Яблочкин вскочил с кровати. - Это не беда, это в порядке вещей, что я был оскорблен и уничтожен моим наставником. Ему все простительно. Его уже поздно переделывать. Но эта улыбка, которую я заметил на лицах моих товарищей в то время, когда у меня брызнули неуместные, проклятые слезы, - эта глупая улыбка довела меня до последней степени стыда и негодования. Дело не в том, что здесь пострадало мое самолюбие, а в том, что эта молодежь, которая, казалось бы, должна быть восприимчивою и впечатлительною, успела уже теперь, в стенах учебного заведения, сделаться тупою и бесчувственною. Вотчто мне больно! Что же выйдет из нее после, в жизни? - "Охота тебе волноваться, - сказал я, - а говоришь, что грудь у тебя болит". - "Как, Вася, не волноваться? Я опять попал было недавно в беду: на днях, в присутствии нескольких человек, я имел неосторожность высказать свое мнение насчет одной известной тебе иезуитской личности, поставившей себе главною задачею в жизни пресмыкаться пред всем, что имеет некоторую силу и некоторый голос, и давить все бессильное и безответное". - "Инспектора?" - прервал я его в испуге. "Ну да! Через два часа слова мои были ему переданы, и он позвал меня к себе. "Ты говорил вот той то?" - спросил он меня. Представь себе мое положение: ответить да - значит обречь себя на погибель; я подумал, подумал и сказал решительно: нет! "А если, - продолжал он, - я призову двух сторожей и заставлю тебя сказать правду под розгами?" Я молчал. Сторожа явились. "Признавайся, - говорил он, - прощу…" Заметь, какая невинная хитрость: простит!.. "Не в чем!" - отвечал я, смотря ему прямо в глаза и дав себе слово скорее умереть на месте, чем лечь под розги. "Позовите тех, при ком я говорил". Я чувствовал в себе какую-то неестественную силу. Глаза мои2 наверное, метали искры. Инспектор отвернулся и крикнул! "Вытолкните его, мерзавца, вон и отведите в карцер…" И я просидел до вечера в карцере без хлеба, без воды, едва дыша от нестерпимой вони… нуты знаешь наш карцер". Яблочкин снова прилег на свою кровать. Грудь его высоко поднималась. Лицо горело. Я понял, что мне неловко было упрекать его за неосторожные слова. Мало ли мы что болтаем! и кто, спрашивается, от этого терпит? Ровно никто. Жаль, что он так впечатлителен; еще больше жальг что у него такое слабое здоровье.
14
Вот и решай, кто тут прав и кто виноват, и суди, как знаешь. Яблочкин сказал необдуманное слово и чуть не погиб, а другие доходят до безобразия, и все остается шито и крыто.
Пошел я сегодня после вечерни пошататься по городу; иду по одной улице, вдруг слышу - стучат в окно. "Зайди на минуту; дело есть", - раздался голос знакомого мне философа Мельхиседекова, который учится вместе со мною и принадлежит к самым лучшим ученикам по своему поведению и прилежанию. Я зашел. Гляжу - кутеж! Мельхиседеков стоит среди комнаты, молодцевато подпершись руками в бока. Трое его товарищей, без галстуков, в толстых холстинных рубашках и в нанковых панталонах, сидят за столом. На столе - полштоф водки, рюмка, груши в тарелке и какая-то старая, в кожаном переплете, книжонка. Четвертый, уже упитанный, спит на лежанке, лицом к печке. Под головою его, вместо подушки, лежат творения Лактанция и латинский лексикон Кронеберга. "Пей!" - сказал мне Мельхиседеков, прежде нежели я успел осмотреться, куда попал. "Что у тебя за радость?" - спросил я. "Деньги от отца получил и кстати именинник. Посмотри в святцы и увидишь: мученика Протасия". - "Я не пью". - "Стало быть, ты ханжа, а не товарищ. Ну, ступай - доноси, кому следует, о всем, что здесь видел… Так поступают подлецы, а не добрые товарищи. Знаем мы, у кого ты живешь… Извини, брат, что я тебя позвал. Я думал о тебе лучше…" У меня мелькнула мысль, что отказ мой непременно даст повод заподозрить меня в наушничестве и поведет к глупым россказням; я послушался и выпил. Мельхиседеков меня поцеловал. "Вот спасибо! Теперь тдцсь в ряд и будем говорить в лад". - "Так-то так, - сказал я, - а если, сохрани боже, ваедет сюда субинспектор…" Мельхиседеков засмеялся и свистнул. "Видали мы эти виды!" - "Видали, брат, видали! - подхватили со смехом сидевшие за столом ученики, - пусть явится. В секунду все будет в порядке: возьмемся за тетрадки, за книги и встретим его особу глубокими поклонами. К этой комедии нам не привыкать".
- Слышишь, Мельхиседеков, - сказал рябой ученик, взъерошивая на голове рыжие волосы, - я, брат, еще выпью. Нельзя не выпить. Послушай, что вот напечатано в поэме Елисей.
- Ступай ты с нею к черту! Ты двадцать раз принимался ее читать, - отвечал Мельхиседеков, - и надоел, как горькая редька.
- Нет, не могу. Сердись как угодно, а я прочту: мы обязаны читать все поучительное… - И он уткнул нос в книгу.
Когда печальный муж чарчонку выпивает,
С чарчонкой всю свою печаль позабывает.
И воин, водочку имеючи с собой,
Хлебнувши чарочку, смелее идет в бой.