Мы наблюдали, как на наш поезд нападали заградительные отряды, выбрасывали багаж и людей из вагонов и начинали производить ревизию. В результате этой ревизии отряд отбирал немного. Но трудно передать отчаяние людей, подвергшихся реквизиции. Некоторые из тех, у которых был сахар, пытались съесть его на глазах у солдат. Другие — рассыпали муку на ветер. Я смотрел на все это, но ничего не понимал. Долгорукий сказал мне как-то, что заградительные отряды, отбирающие хлеб, не замечают коровы, которую машинист везет в дровах на тендере. Я приказал Долгорукому донести об этом начальнику отряда. Солдаты поднялись на паровоз и ранили помощника машиниста. Но корова, оказавшаяся теленком, была все-таки отобрана, и справедливость торжествовала. Мне даже не было смешно, когда я видел все это. Я спросил одного из солдат отряда, как можно объяснить такие действия власти. Он ответил:
— Окружили нас со всех сторон враги — англичане и французы. Не дают дышать. Вот и приходится народ грабить.
Ответ этот мне кое-что объяснил. Страдания, свидетелем которых я был, являлись следствием политики окружения России, придуманной Черчиллем. И некая гордость наполнила мое сердце: за революцию русский народ платит по нашему счету.
Среди этих приключений мы все-таки двигались вперед и приближались к Москве. Сто верст в день, которые мы делали, наш проводник считал хорошей скоростью. Он объяснял такую быстроту тем, что к нашему поезду было прицеплено несколько вагонов соли для Петербурга, — там уже с месяц люди в ней нуждались. При этом проводник говорил, что в Москве тоже недостаток соли, и не исключена возможность, что какой-нибудь орган или группа лиц захватят вагоны. Поэтому наш поезд был задержан перед Москвой на станции Люблино, где его ждал отряд петербургских рабочих с двумя пулеметами и музыкой. Поезд расцепили. Вагоны с солью уехали куда-то ночью, а пассажирские остались на путях станции. Пассажирам было предложено подождать дачного поезда, который мог совсем не прийти. Так как от Люблино до Москвы недалеко, мы решили с Долгоруким идти пешком.
Это решение мы приняли уже вечером, прождав целый день прихода поезда. Мы отошли от станции на милю, когда Долгорукий сказал, что у него разболелась голова и ему трудно идти дальше. Он предложил мне переночевать в Люблино на даче, которая некогда принадлежала отцу его первой жены. Рано утром мы могли бы двинуться в Москву и прийти туда в полдень. Я согласился на это предложение, и мы пошли в сторону от дороги, среди дач с побитыми стеклами, кустов и вечерних теней.
Обещанная Долгоруким дача оказалась большим домом причудливой архитектуры. Скорее всего, архитектор полагал, что сооружает здание в мавританском стиле. Мы вошли в парадную дверь, которая болталась на одной петле. Внутри паркетные полы были выворочены и мебель отсутствовала. По дубовой лестнице мы поднялись во второй этаж, Долгорукий вел меня в бильярдную, где, по его словам, диваны были вделаны в пол и этим застрахованы от похищения.
В бильярдную трудно было войти, потому что бильярд, который, вероятно, хотели вытащить, застрял в дверях и не двигался ни вперед, ни назад. Мы подлезли под его доску и оказались в комнате с большим окном. Диваны, вделанные в пол, действительно остались на месте. Но материя с них была сорвана и пружины вырваны. Долгорукий подмел пол березовым веником. В углу он нашел бильярдный шар и спрятал его в мешок.
Еще на станции мы купили бутылку самогонки и десяток крутых яиц. Мы выпили по стакану самодельной русской водки, похожей вкусом на виски "Белая лошадь". Долгорукий быстро опьянел и стал мне рассказывать про своего тестя, который был богатым человеком, но во время революции умер в помойной яме, отыскивая себе пищу. Потом мы разостлали свои шинели на диванах и легли спать.
Ночью Долгорукий вскочил и запел русскую песню, которая начиналась так:
Я зажег спинку и увидел, что он стоит на коленях. Он протягивал руки вперед и шептал:
— Женя, согласитесь стать моей женой. Я брошу пить, клянусь богом.
Я закричал, чтобы он не мешал мне спать. Он приложил руку ко лбу и сказал по-военному:
— Слушаюсь!
Но и после этого пел и плакал.
Я проснулся в шесть часов утра с головной болью. Долгорукий спал, разметавшись. Все попытки разбудить его ни к чему не привели. Я знал, что у него в сумке есть термометр, один из тех, которые он увез когда-то от большевиков. Я отыскал термометр и поставил ему подмышку. Термометр показал 40. Мне стало ясно, что князь заболел сыпняком.
Я не знал, что мне делать. Его крики и пение могли привлечь прохожих, и он в бреду мог бы проболтаться о наших намерениях. Я хотел отравить его, впрыснув яд в руку. Но у меня была только одна ампула яда, и она могла мне пригодиться. В конце концов я решил идти в Москву и оттуда, если окажется возможным, прислать помощь.