Этим героям, говорил я себе, следует достичь предельного совершенства, чтобы мне было уже не нужно лицезреть их живыми, дабы они воплотились в дерзновенной судьбе. Если бы они обрели совершенство, то стояли бы на пороге смерти и не боялись людского суда. Ничто не испортит их невиданного успеха. Пусть же они позволят мне то, в чем отказывают отверженным.
Почти всегда в одиночку, но с воображаемым спутником я переходил и другие границы. При этом мое волнение не ослабевало. Я преодолевал Альпы то тут, то там. Пробираясь из Словении в Италию в сопровождении пограничников, а затем без них, я плыл вверх по мутной реке. Обессилев от ветра, холода, колючек и ноября, я взошел на вершину, за которой лежала Италия. На пути к ней я сражался с чудовищами, прятавшимися в ночи, с чудовищами, которых посылала мне ночь. Я запутался в проволочных заграждениях форта, из которого доносились звуки шагов и голоса часовых. Скрючившись в темноте, я слушал бешеный стук своего сердца и надеялся, что, прежде чем расстрелять, они будут меня ласкать и любить. Я надеялся, что ночь полна сладострастных часовых, и рискнул пойти наугад по какой-то дороге. Она оказалась правильной. Я понял это по отпечаткам своих подошв на ее утоптанной почве. Позже я отправился из Италии в Австрию. Я пробирался ночью по занесенным снегом полям. Луна высвечивала мою тень на сугробах. В каждой из пройденных стран я воровал и сидел в тюрьме, однако я шел не через Европу, а сквозь мир предметов и обстоятельств, со все более юной наивностью. Бесчисленные чудеса смущали меня, но я становился стойким, чтобы проникнуть без риска для жизни в их повседневную тайну.
Я быстро понял, что воровать в Центральной Европе небезопасно, ибо полиция здесь не дремлет. Скудость средств передвижения, переходы бдительно охраняемых границ затрудняли мое бегство, к тому же моя национальность выдавала меня с головой. Я редко встречал за границей своих соотечественников — воров или нищих. Я решил вернуться во Францию и заниматься там — быть может, ограничиваясь только Парижем — своим воровским ремеслом. По-прежнему шататься по свету, совершая более или менее крупные кражи, было также заманчиво. Я выбрал Францию из глубокомысленных соображений. Я достаточно хорошо знал эту страну, чтобы без колебаний сосредоточить все свое внимание и силы на воровстве, стать его прилежным ремесленником. В ту пору мне было двадцать четыре — двадцать пять лет. Я жертвовал развлечениями и узорами ради духовного риска. Мотивы моего выбора, смысл которого, видимо, раскрывается передо мной сегодня в силу необходимости изложить его на бумаге, были мне неясны. Мне кажется, что я должен был выдолбить, пробурить языковую глыбу, чтобы мой разум почувствовал себя там как дома.
Чувство беспокойства, вызванное, наверное, туманной политикой, превращает полицию стран Центральной Европы в безукоризненную, подавляющую своим совершенством машину. Разумеется, я имею в виду ее быстроту. Создается впечатление, что доносы помогают полицейским узнать о преступлении еще до того, как оно совершается, но они не столь проницательны, как наша полиция. Я пришел из Албании в Югославию с австрийцем по имени Антон, предъявив пограничникам вместо паспорта французскую солдатскую книжку, в которую я вклеил четыре страницы из австрийского паспорта Антона с визами сербского консульства. В поездах, на улицах, в отелях я не раз показывал югославским жандармам сей странный документ — они сочли его нормальным, им было достаточно печатей и виз. Когда меня задержали за то, что я стрелял в Антона, полицейские не отобрали у меня эту бумагу.
Любил ли я Францию? В ту пору я купался в лучах ее славы. Военный атташе Франции много раз требовал моей выдачи в Белграде, что противоречило международным законам, и полиция Югославии пошла на компромисс: меня отвезли к границе Италии — страны, наименее удаленной от Франции. В Югославии я кочевал по тюрьмам. Я встречал там необузданных угрюмых преступников, ругавшихся на варварском языке, в котором есть самые прекрасные в мире ругательства.