Забавно! Жена Кончаловского не может получить питание, а она же — дочь Сурикова — получила. Горничная в гостинице хорошо сказала по поводу ужина, который мы получили:
— Ну, а если силос выдадут?
Приходят люди за письмами. Питаются “силосом” — капустными листьями. Все думают, что в Ташкенте легко и очень удивляются нашим рассказам о недоедании и отсутствии фруктов.
31. [
X]. Суббота.Вечером были на концерте Софроницкого173
. Встретили там Кончаловских, Никитина и студента Жору, который “зайцем” пробрался из Свердловска и хочет защищать здесь диссертацию. Военных почти нет. Люди одеты опрятно, на лицах торжественность,— мне кажется, что людям хочется показать “вон они какие!” Наверно, это не так, но торжественность раздражает меня,— любая. Наверное, поэтому не хочется и перечитывать прежние свои работы.178
Днем был у Чагина. Зачем он меня вызвал? Он буквально сказал следующее:
— Ты еще в ЦК не звонил?
— Нет. Но, я был у Щербакова.
— Он при тебе Александрову не звонил?
— Нет.
— Сходи, пожалуйста, к Еголину174
. Он с тобой с удовольствием побеседует. У него есть какие-то замечания...На лице у меня, наверное, выразилось мало удовольствия — [слушать замечания Еголина, поэтому Чагин сказал:
— Ты ведь привык. У тебя, родной, это постоянно. И пиша телефон Еголина, он добавил: — полюби нас черненькими...
Я обещал сходить в понедельник.
Статьи в “Известия”, конечно, не написал. Приехал Б.Ливанов.
1 ноября. Воскресенье.
Ходил в Лаврушинский, рылся в холодных книгах,— и любовался философией, которую не растащили, слава богу. Лестница (освещается лучами сквозь прорванную бумагу, на площадках по-буревшие мешки с песком, а секции отопления сняты. Внутри хо-лодно, но пыли мало. Книги раскиданы по полкам в беспорядке (удивительном. Я взял “Философский словарь” Радлова и роман Кервуда,— и ушел в тоске.
Опять звонила Войтинская — о счастье. И опять не пишу. Зашли Ливановы и Бабочкин,— Бабочкин послезавтра летит в [Ленинград, везут картину “Ленинградцы”
175. Он в хаки.Пришли Пастернак, Ливанов и Бажан176
. Какие все разные! Пастернак хвалил Чистополь177 и говорил, что литературы не существует, т.к. нет для нее условий и хотя бы небольшой свободы. Как всегда передать образность его суждений невозможно — он говорил и о замкнутости беллетристики, и о том, что государство — война — человек — слагаемые, страшные по-разному. Ливанов — о Западе, о кино, о том, что человек Запада противопоставляет себя миру, а мы, наоборот, растворяемся в миру. И тут же рассказал о том, как они пили в Саратове, на какой-то базе, красный ликер, закусывая его копчеными языками, а жена его, как летела на самолете и как пришла в Куйбышеве на симфонию Шостаковича и ее пропустили от изумления (театр был полон): “Это вы,179
Ливанова, которая на самолете везет 200 кг багажа?” Бажан — о партизанах, о борьбе на Украине, привезли на самолете 18 детей, которых венгры побросали в колодец. Тамара всех учила, а я молчал. Затем Пастернак заторопился, боясь опоздать на трамвай,— было уже одиннадцать,— и ушел, от торопливости ни с кем не простившись. Бажан сказал — “Я давно мечтал увидеться с Пастернаком, а сейчас он разочаровал меня. То, что он говорил о литературе — правда, редактора стали еще глупее, недоедают что ли, но разве можно сейчас думать только о литературе? Ведь, неизбежно, после войны все будет по-другому”.
Неизбежно ли? Бажан и не замечает, как он говорит устами газетчика,— дело в том, что Пастернака мучают вопросы не только литературы, но и искусства вообще. Как иначе? Слесарь и во время войны должен думать о слесарной работе, а писатель тем более.
Кто-то сидит на шестом этаже в нетопленой комнате. Стук. Он подходит к двери:
— Кто там?
— Это мы, слесаря,— раздается детский голос.
Он отворяет. Стоят с инструментами мальчишки и девчонки, лет по тринадцать, пришли исправлять отопление.
Немировичу-Данченко говорят, что надо показывать, во что бы то ни стало, “Фронт” к 25-летию. Он говорит:
— Придется отложить. Я могу смотреть, не раньше, как через две недели — репетицию, т.к. театр только что начал отапливаться, и доктор разрешил мне войти в театр только через две недели.
5 ноября 1942 г. Москва, гост. “Москва”, 9 этаж, № 21.
Написал статью “Москва” и для ТАССа высказывание к “25-й годовщине”. Я сказал там правильно — “25 лучших лет моей жизни”. В конце концов — это правильно, ибо ничего лучшего не будет ни впереди, ни позади. Вчера целый вечер сидел Андроников, рассказывал, как он “ориентировался” по фронту за комиссаром дивизии, и как корпусной комиссар приказал ему — “через два дня” читать лекции о противотанковой винтовке, и как не разрешали ему выступать перед бойцами, потому что он “писатель, а не актер из какой-нибудь бригады”. По-видимому, в себя Андроников влюблен ужасно — не может остановиться, все говорит о себе и говорит.
180