— В Кремле засели большевики, а на Воробьевых горах меньшевики.
И время от времени я слышу это повторение:
— А на Воробьевых горах меньшевики.
Хозяйка моя спрашивает, можно ли завтра ехать за мясом: говорят, завтра бой будет.
— Не ездите.
— Да… положение… — И отойдя в кухню: — Хуже губернаторского.
Принесли ужин, и опять:
— А то поехать?
— Лучше не ездите, да там сами увидите.
— Ну, хорошо: будем ждать текущих событий. Хозяйка моя монархистка и так уродлива, что все боятся ее и принимают не то за ведьму, не то за сумасшедшую, и она может смело говорить правду красногвардейцам.
Сбегал на 14 линию к Ремизову. Едва пропустили. Пропуск спрашивают через окошко в железных воротах. Узнали, пропустили вооруженные охотничьими ружьями дежурные домового комитета. Каждый дом — маленькая крепость. Потом из освещенной электричеством квартиры, от самовара и общества давно знакомых милых людей переходишь в ночную тьму — как жутко! Черно, черно, как чернила, и мелкий дождик идет. Редко встретится испуганный, тоже перебегающий к себе человек. Через железные ворота домов иногда долетают голоса дежурных: «У меня шестизарядный, системы…»
Какая ужасная жизнь! «Господи, умили сердца!» — молятся в церквах.
В редакции сегодня сказали, что одну женщину убили за то, что она продавала «Волю Народа», что газету отобрали и жгли на Невском.
Радуешься возвращению домой, и слышу, хозяйка говорит:
— Что день грядущий нам готовит?
— Ничего не узнал: неизвестно. Завтра, вероятно, кончится.
— Ну, тогда я не поеду за мясом, буду ждать текущих событий.
У Ремизова старик Семенов-Тяньшанский по-старчески учительно, как новую им открытую истину говорил:
— Мы находимся во временах Кромвеля и французской 1-й революции, а они хотят ввести пролетарскую республику. Нам нужна революция во имя <свободных> прав личности: то, что провозглашено в манифесте 17-го окября. Социализм — это антипод свободы личности.
Просто сказать, что попали из огня в полымя, от царско-церковного кулака к социалистическому, минуя свободу личности.
И так сейчас множество ученых, философов, художников и всяких мыслящих людей сидят в крепостях своих домов и думают, думают.
А кончится все животной радостью… Фунтик сахару достанется случайно человеку — и то как радуется, воспоминание, как ел при царе, одному воспоминанию радуется.
31 Октября.
Не знаю, как называется тот Бог, с которым я, оказывается, всю свою жизнь советовался, к которому прибегал, который вел меня…Слово о том, как человек, созданный Французской революцией в 1789 году, превратился во время русской смуты, порожденной всемирной войной, опять в состояние обезьяны. Или сказание о том, как доказала Россия, что человек действительно происходит от обезьяны.
Из беседы с Иваном Васильевичем Ефимовым. Горилла поднялась на ноги.
Горилла поднялась за правду.
В трамвайной толпе яростный шел спор, яростно кто-то стоял за правду и называл Керенского вором.
— А думаете, Ленин не украдет? — слабо возразили.
— Не оправдается Ленин, и его туда же!
Потом нельзя было уловить смысла спора, это было рычание. Я протолкался к рычащему за правду и увидел гориллу…
— Насилие…
— Пикни еще и увидишь насилие. Кто-то слабым голосом сказал:
— Товарищи, мы православные!
Горилла не утихла, но полезла куда-то еще яростней.
Мы потом об этом слышанном «Товарищи, мы православные» целый вечер беседовали с Иваном Васильевичем.
«Товарищи» — это одно сочетание, а «православные» — совершенно другое, и так странно казалось, что в этой фразе «Товарищи, мы православные» соединилось столь разнородное, будто между теми и другими кто-то поставил знак сложения: товарищи + православные, а результат сложения — ярость гориллы.
Вот этот вопрос, почему союз трудящихся — товарищи и союз верующих вместе взятые превращают и товарища, и православного в гориллу, мы с Иваном Васильевичем и обсуждали.
Мы отбросили, с нашей точки зрения, несущественное в большевиках-солдатах, что они будто бы изменники, что они утомились и хотят мира, что они разбаловались в Петербурге и всякое другое, мы взяли только существенное, что эти солдаты простые, малограмотные крестьяне, выросшие под влиянием церкви, воспитанные на идее необходимости подавить личное начало ради чего-то высшего. В конце концов, это те униженные и оскорбленные, которым Достоевский давал утешеньице: «Терпите, Константинополь будет наш, и се буде, буде!»
Конечно, тут не в слове дело: мало кто знает из них, что такое Константинополь и на что он нам нужен, важно то — это слово создает моральное состояние, сознание какой-то общей правды, за которую в ближайшие наши годы умерли сотни тысяч людей. Так что будем называть этот город Константинополь хотя бы «Китеж, невидимый град».
Неважно то, что как кто говорит про себя, верую или не верую, ходит молиться в церковь или не ходит, важно, как живет, и неважно, что скверно живет, ну, его осудят, а все-таки в этой же плоскости миром осудят, скажут: «Искариот — изменник града, этого самого невидимого града Китежа».
Вот что значит: мы — православные.