Еще года за два до войны профессор начал чувствовать ее: прекратились самые необходимые и обычные предметы. Потом <появилось> все больше и больше бродячих собак. Сараевское убийство [106]
вдруг представилось как дело русских. Потом сыск вины и, наконец, та ложь правительства, которая держалась в том обществе вплоть до вступления русских в Львов. Очень любопытно представить все это в живой полной действительности. Профессор имел обыкновение по утрам заниматься в музее, когда <никого нет>. Теперь он стал гулять с женой. Прислуга ушла. Сам стал ходить на базар. Победа, ликование: ни одного москаля не будет в Галиции… Между тем, <3 нрзб.> переход всего в беспорядок, <происходило> Бог знает что. И при всем этом ликование… Начались аресты, сыск… Доктор по-немецки заговорил и стал подозрительным субъектом. Сыск перешел в <прямую> угрозу, вешали, стреляли. Повесили 300 священников, расстрелы. Священник — огород, письма в кармане… Москвичка жена… шепотом. И то услыхали. Официальная линия. Гимназист сжег библиотеку. Запрещение русских слов. И вот возникла война. Легенда об одноглазке … [107] такие же люди, как и мы. Воскресла легенда об одноглазке: москале-одноглазке <1 нрзб.>.Суть — слово <преступление> в устах священника, говорящего по-русски. Священник и <враг> — одно и то же. Поборы с народа.
18 октября
в субботу утром в 8 часов я возвратился в Львов из своей поездки на позиции против Ярослава. 12-го мы выехали из Львова на вокзал в 8 вечера и пробыли на вокзале до двух часов ночи. Лопухин был в напряженных поисках своего вагона, а я смотрел на перевязку раненых. Профессор Сопешко — артист своего дела. Это полный пожилой господин мазепинского склада — душа всего дела. Там молодому офицеру, раненному в ногу, сестра неумело надевала чулок, а профессор шутит: «Видно, что незамужняя».Солдатику сделали длинные костыли, профессор берет пилу и сам отпиливает. А то сам пройдется на костылях и возбудит веселье — живой человек. Из тяжело раненных меня остановил один, с пробитой грудью, разрывная нуля обнажила ему легкое, но он все-таки сидит и смотрит, смотрит, только смотрит. Другой лежит на носилках и все что-то схватывает в воздухе. Третий, с чудовищно обезображенным лицом и перекошенным вверх ртом, пытается что-то проговорить, но только рычит, как зверь. Я думал, что буду гораздо сильнее потрясен картиной человеческих страданий, вероятно, я слишком уже приблизился к войне: в самой непосредственной близости ничто уже не страшно. Все-таки было так, будто в бурю на море ходишь туда и сюда в борьбе со страхом перед морской болезнью. Самая главная особенность раненых от нас, здоровых, что у них есть что-то физическое живое и дорогое — <чувство> своего собственного тела, как у только что родившей женщины. И когда сделают раненому перевязку, то после всех мучений, связанных с этим, он весь уходит в это внешнее физическое тело, белое, перевязанное, как пеленками, большое, как новорожденный.
Сопешко, однако, совершенно испортил мое спокойное созерцание своим отношением к этим новорожденным: большинство из них так называемые «пальчики». Что это такое? Кошмары войны нового вида, какого, кажется, никогда не бывало. Не то страшно, что люди сами в себя стреляют, чтобы избежать неприятельской пули. А то страшно, что правда ли это? Вдруг это неправда — что тогда? А легенда о «пальчиках», правда или неправда, все равно начинает жить, от нее не спрячешься, и невольно встречаешь каждого с повязанной рукой с унизительным для него недоверием и смотришь в глаза: герой он или преступник.
— «Пальчики», «пальчики»! — приговаривает Сопешко, — да вы посмотрите ему в глаза. — Вот! Смотрите: это самострел. А вот, смотрите, преступник. Вы любите лошадей? вы вглядываетесь в их морды, какая разница! Так и тут! Преступник и герой тут рядом, это как в обыкновенной нашей жизни. Что нового дает война?
— Новое в очевидности, — сказал я. И, кажется, это очень ему понравилось.