Вечер: махорка — коробки… ямы — развалины. Пере-мыш… Окрик часового: — Кто? — Свои. Прожектор автомобиля. Крик полицейского: — Направо, — а русин налево, потому что здесь обычай налево сворачивать. Почему это? И мало-помалу я начинаю замечать, что все сворачивают влево, я объясняю полицейскому — мол, <ям> всё больше и больше на дороге, всё ямы? Всё окопы. Темнело, темнело: всё были ямки, как они могли быть друг против друга? Поняли: русские гнали, когда русские были против, тогда, против австрийцев, потом окопы переменились, мы присмотрелись и <поняли>: в русских была махорка, в австрийских консервы. Все темнело и темнело, а окопы не кончались, показался Млечный Путь, Медведица и около Медведицы…
— Что это — не комета? — спросил старший надзиратель <раненого> офицера…
— Комета! Посмотрите, комета… Да, комета, я не раз это видел <дома>.
А все мы посмотрели, кончились ямы… кончились, вправо такая была сила взрыва, вправо пошла война, и <тоже> комета шла вправо, и вправо шла война.
Крестик, квадрат земли рыхлой, — мы косимся, как лошадь, как животное, на кровь.
<Вдали> — роскошные парки <города>. Львов — сказочный солдатский город… поздно ночью остановка <1 нрзб.>, вот Львов <ночной>, милиционер показался. Русские первый раз в Львове. Спящий пустой город. Костел в развалинах. Уснули в роскошных постелях, ночью дров не было, зябли, но под теплыми одеялами хорошо.
Ночью приехал офицер с денщиком, за стеной разговор.
Кому как хочется: русскому — русское, похоже на Киев, поляку — на Варшаву, немцу — на Лейпциг…
Приветствие гуцулов: миром мир вам!
9 Октября.
Странное чувство я переживал, когда в Галиции приближался к местам недавнего сражения. Мне сейчас же вспомнилось в мельчайших подробностях все мое домашнее в тот момент, когда получилось известие об этом сражении, и устанавливалась какая-то новая точка зрения с высоты воздушной разведки на то домашнее и на это военное.То же самое встречаться с каким-то новым ощущением жизни, когда начинаешь входить в местную жизнь Галиции и кто-нибудь из переживших войну, постоянно путая слова «наше правительство», «ваше правительство», «наши — ваши войска», начинает рассказывать, как они жили во время боя.
Третьего дня мне рассказывал один гимназист польской гимназии, вчера старорусский священник, сегодня галичанин профессор. От этих рассказов у меня получилось полное представление времен инквизиции. Конечно, тут не было физической жестокости в той чудовищно утонченной степени, как в те времена, но зато унижение человеческого достоинства в националистских тисках было достигнуто в высокой мере.
Мне было очень интересно выслушать от профессора историю одной социалистической партии, похожую на нашу народническую, как и она постепенно перед войной уступила <позиции> и неминуемо должна была уступить.
Как-то совестно говорить слово «интересно», когда в нескольких десятках верст гремят пушки и на вокзале в несколько раз более широкая, чем знаменитая теперь река Сан, иногда вплотную человек к человеку, бывает <река> раненых.
— Интересно? — каждый раз спрашивает меня при встрече один мой знакомый, увлеченный государственным строительством в завоеванной стране — как, интересно?
Конечно, интересно. Я не могу ни с чем сравнить это удивительное воскресение мертвых: кто интересовался, например, каким-нибудь орденом <Базилиан> [105]
теперь это необходимо, чтобы понять хоть сколько-нибудь унию, и понимается так легко: просто идешь в церковь, и там, на месте всё рассказывают.Профессор, с которым мы беседовали, кажется, начал свой рассказ именно с того момента, когда иезуиты завладели Б<азилианским> орденом, а кончил тем, что он женат на москвичке. И как же не интересна жизнь, когда самый, кажется, обыкновенный факт женитьбы на москвичке становится историческим фактом: из-за москвички профессор чуть не сделался жертвой австрийской инквизиции.