Видел я, как мой начальник, честный, энергичный человек, был сметен при первом восстании. Член Совета министров, представленный уже к чину действительного статского советника, он в полном ходу своей карьеры, считая себя революционером в душе, обрадовался революции и вдруг, когда пришел новый министр, его не позвали. Его и не гнали — бумаги просто пошли мимо него, и он, скучая, вял, вял, пока не догадался сам подать в отставку, вышел и остался представленным. Я думал, что переживу — как вдруг и я, делопроизводитель, остался без дел...
Так вот оно что значит: «Звезды почернеют и будут падать с небес». Звезды — ведь это любимые светлые души людей — оглядываюсь вокруг, спрашиваю
-60-
себя назвать хоть одну душу-звезду, за которую хотелось бы дальше терпеть, и нет ее, все мои звезды попадали!
Господи, неужели Ты оставил меня, и, если так, стоит ли дальше жить и не будет ли простительным покончить с собой и погибнуть так вместе с общей погибелью?
Вот она, тьма тьмущая, окутывает небо и землю, и я слепой стою без дороги, и пластами вокруг меня, как рыба в спущенном пруду, лежит гнилая русская человечина.
Так или так — все равно! Умереть — <
Нет, нельзя убивать себя.
Хорошо генералу, который весь живет в храме своей чести и убивает сам себя, если храм оскверняется, но я знаю, что есть высшее — умереть, отдавая жизнь за других.
За кого же я отдам жизнь свою?
Все говорят, что из Петрограда нельзя выехать, разные запрещающие выезд декреты, забитые дороги — будто бы сами комиссары чуть не с палкой в руке должны пробивать себе путь в Москву, и народ простой по дорогам из Петрограда будто бы валит на подводах и пешие с котомками.
Другой и рад бы выехать из Коммуны «вольного города» в Россию: все-таки теплится такое чувство, что Россия жива еще и лучше бы там быть, а не тут, в Коммуне; хотя, по правде сказать, в последние дни относительно продовольствия стало здесь вовсе неплохо, но уехать...
Случилось так, что выехать мне стало необходимо: получил худые вести из дома — как уехать? Системы нет — рад бы к большевикам, да не знаешь, как подойти. Способ — взятка, но это умеючи, командировка — министерство земледелия: пустое министерство. Счастливый день: грузчиком поезда — из Царского, телефон, 77 вагонов, кондуктором, закинул удочку в воздушный флот
-61-
(фантазер) — похоже, на Львов: лакеем, околоточным. Нет ходов, а чувствуешь, что есть ходы... Всех спрашиваю.
Лавина великого обвала засыпала нас, но не задушила, и, засыпанные сверху тяжелыми пластами, теперь мы ожидаем, что кто-то придет, раскопает нас и выпустит на вольный свет: и вот настало время подумать об этом вольном свете, какой он по правде-то, и какая правда в нем, и какие это такие киты, на которых будто бы стоит земля.
Нужно подумать о способе против «неспособия» (самоубийство не способ, а какой же способ?).
Что ненавистно, так это соловьи в разоренных усадьбах Тургеневского края: ведь прилетят, проклятые, и запоют как ни в чем не бывало, и будет расцветать черемуха, вишня, сирень...
История Боборыкина у нас известная, в наших Тургеневских краях не новая, она повторялась у нас постоянно, как прилет соловья весною и грачиный отлет после уборки полей: Боборыкин — барин, столбовой дворянин — женился на Машке. Был тогда флигель-адъютант и такой-то жених-разжених, вдруг позвал к себе Машку-рябушку и, говорят, прямо под киот поставил перед Богородицей: «Помолимся вдвоем, а потом под венец». Унимать буяна двинулась старая мать из Швейцарии, но война остановила ее, и в первый же год войны она захворала в Швейцарии и кончилась.
Прислонившись спиною к решетке Аничкова моста, девушка, очень миловидная собой, в очках, стоит с протянутой рукой, и в руке коробочка с двумя кусочками мыла. На нее никто не обращает никакого внимания, потому что она очень нерешительно предлагает мыло, и вся как-то ни к чему здесь, и совестится, и еле-еле шевелит губами, предлагая мыло. Я нарочно раза три прошел
-62-
мимо нее, чтобы разобрать ее слова, и наконец услыхал: «Метаморфоза».
Вероятно, это было название мыла.
Звезда моя небесная, замеченная много лет назад, почернела, исчезла во тьме, а коровушку мою зарезали принципиально мужики — что же мне теперь соловьиная песня?
Многое стало видно и доступно в это наше страшное время, и я, как матрос к дворцовому золоту (а это бронза!), потянулся, чтобы схватить, посмотреть, какая звезда моя, которой любовался я столько лет темной ночью, поднялся, взял в руки, а она черным листиком погасла в руке и рассыпалась.
Паучиная ножка, если оторвать ее, говорят, дрыгает до зари — так и власть наша, как ножка огромного паука, еще дрыгает.
В темноте сторожа нашей тюрьмы спрашивают друг друга:
— Скоро ли рассвет?
Нет еще рассвета, не занималась заря, и паучиная нога все дрыгает, все дрыгает.