Можно бы прибегнуть к последнему отчаянному средству: я собираю сход, привожу детей и говорю: «Получайте детей, я пойду побираться». Тут общество, вероятно, заступится, но ведь последняя сила у товарищей. Один из них пойдет в Комитет и перешепчется с председателем, тот перезвонится с диктатором — и вот у меня в сенях солдат с ордером: двадцать четыре часа сроку и воз добра.
— Во всем виноват Комитет.
-141-
— Вы, милые дети, совершенно свободны, хотите, играйте с огнем, хотите, с водой, вы — наши начальники и управляющие, вы — наши родители и благодетели.
Все знают, что так жить нельзя, и всюду спрашивают меня: чем это кончится?
— Не знаю!
— Не может быть: знаете.
— Может быть, знаю, да не скажу: боюсь сказать. Спрашиватель перед лицом своим отталкивает воздух
ладонями:
— Не надо! Не говорите!
Напуганы мы: по доносам кое-кого расстреляли, и где могилы их, неизвестно, только в «Советской газете» петитом на последней странице в мелкой хронике напечатано по новой орфографии, что за контрреволюцию расстреляны такой-то и такой-то бывший гражданин.
Вы говорите, я поправел, там говорят, я полевел, а я, как верстовой столб, давно стою на месте и не дивлюсь на проезжающих пьяных или безумных, которым кажется, будто сама земля под ними бежит.
Еще до войны я, помню, встретил одного крепкого богоборца из городских мещан — гранит-человек! Я не мог разделять даже в мыслях с ним веру в его новое божество, но сила его веры меня поразила, я и уважал и боялся этой силы. Я спросил его, как он этого достиг. Он мне сказал:
— Я обошел всю Русь, видел все страдание людей на Руси и разделил это страдание. Вы этого не видели!
Да, мы это не видели раньше, и что совершается теперь? — это язвы показываются: мы теперь, как тот искатель, ясно все видим и чувствуем прикосновенность к язвам этого русского человека.
То было в массе безымянной — Иванов, Петров и всяких безликих, и нам не было страшно, потому что моста от них к нам не было.
Теперь они господа и мстят за себя, и мы видим и понимаем теперь, что в то время для нас было закрыто.
-142-
Так, почти равнодушны были в нашем городе все, когда расстреливали за вооруженное сопротивление мещан из Аграмача — кто они такие, никто не знает, а верно, были люди... Но когда расстреляли председателя Земской Управы Константина Николаевича Лопатина и потом так же других и множество знакомых людей стали хватать на улице и отправлять в тюрьму, тогда поняли все, что мы уже в аду, и я, вспоминая того богоискателя, теперь начинаю тоже что-то понимать из его веры, как он явился на свет, и, сочувствуя страданиям людей, я понял, почему он так презирал того Христа, которого все называли и который никого не спасает...
Христос неспасающий.
Земля вздымается. Молочница в четыре часа утра проходила с мальчиком по тому месту, где в три часа на заре людей расстреливают, баба эта нам рассказывает, будто земля тут вздымается: живые, недострелянные шевелятся.
Что бабе чудится!
А нам и это хотят растолковать по-своему: красногвардейцы стрелять не умеют, конечно, живых закапывают и тонко засыпают.
— Тонко, тонко! — говорит баба, — кровь, везде кровь видна, и земля вздымается.
На углу я встретил знакомого, он моргнул мне и прошептал:
— Осторожнее!
Мы отошли к витрине магазина. Я сказал ему, что, вероятно, не диктатор расстреливал, что когда дошло до «буржуазии», то дело это вышло из их воли, и расстреливали просто солдаты.
— Тише, тише! — просил он.
И, склонившись к самому моему уху, шепнул:
— Сами!
— Кто сами!
— Солдаты отказались, сами стреляли: диктаторы.
-143-
За него похлопотали и скоро выпустили, а мать спрашивает теперь всех странно:
— Скажите, пожалуйста, я умерла, а почему же душу мою не отпевают?
Шпага старого нотариуса: два матроса спорили между собой, оружие шпага (принадлежность мундира) или не оружие. Решив, что оружие, они взяли шпаги и с ними продолжали обыск, наводя ужас на население.
Матрос открыл свой карман и показал ручку револьвера и сказал:
— А это ты видел?