Читаем Дневники: 1920–1924 полностью

Леонард отправился поговорить с Уоллером[137] о том самом семейном кризисе, который я предвидела еще несколько лет назад. Будь это дневник души, я бы подробно описала 2-е заседание Мемуарного клуба. Леонард был триумфально объективен, а я субъективна и крайне сильно расстроена. Не помню, когда я в последний раз чувствовала себя настолько отрезвленной и недовольной самой собой – партнером, которого я обычно уважаю и которым восхищаюсь. «О, зачем я только прочла этот эгоистический сентиментальный бред!» – таков был мой крик и результат того, насколько остро я ощутила тишину, наступившую после прочтения своей главы. Сначала последовал громкий смех, который вскоре утих, а затем я не могла не почувствовать неловкость и скуку мужчин, для чьей добродушной жизнерадостности мои откровения оказались приторными и неприятными. Зачем я вообще обнажила душу?! Сейчас уже чувство отвращения отступило. Вчера мы виделись с Нессой, и она ничего подобного не заметила, а Леонард твердо заверил меня, что я так расчувствовалась из-за усталости, поздних вечеров и т.д.[138]

Еще одни посиделки допоздна вчера – ужин с Литтоном, Клайвом и Нессой в «Эйфелевой башне[139]». Задушевный и сердечный, возможно, немного сожалеющий Литтон погряз в викторианской эпохе. «Как редко мы встречаемся!» – сказала Несса. Это правда; мы хотим встречаться, но не можем. Все они мчатся на юг: Несса, Дункан и Мейнард в Италию, а Литтон, Кэррингтон [см. Приложение 1] и Партридж[140] в Испанию.


10 апреля, суббота.


Мы умчались в Родмелл, что привело к еще одному серьезному перерыву в записях[141]. Кстати, Морган ведет дневник, где он, когда его охватывает веселье, слово в слово записывает разговоры[142]. Я не уверена, что мне хватит юмора описать нашу Пасху в Монкс-хаусе. Всю первую неделю я провела будто с закрытыми глазами: они были настолько сосредоточены на Генри Джеймсе[143], что не видели ничего другого. Расправившись с ним, я получила такое удовольствие от всего окружающего, что на фоне Монкс-хауса дома, улицы и люди до сих пор сейчас кажутся мне плоскими и блеклыми. Клайв и Мэри вчера вечером принесли с собой шумную свежую атмосферу брайтонской набережной. Мы достигли среднего возраста. Я вижу его солидным, добрым и очень приветливым, но таким циничным, что он почти неинтересен. В бедняжке Мэри мало от духового оркестра, зато много от безмолвной распутной fille de joie[144]. Я сказала так ради красного словца, но есть в этом и доля правды. Неловко признавать, но потом я все время обнаруживала в ней что-то мягкое и беззащитное, детское и почти трогательное. У нее ведь есть дети[145]. Смею заметить, что из-за череды комплиментов я в последнее время стала довольно наглой. (Ох, Морган пишет, что мои мемуары «великолепны», и он даже осмелился попросить меня написать рецензию для «Daily Herald[146]»; Дезмонд прислал билеты на завтрашних пионеров; еще и [Брюс] Ричмонд…, но хватит примеров[147].) Более того, я возмущенно морщусь, читая похвалы КМ [Кэтрин Мэнсфилд, см. Приложение 1] в «Athenaeum». Прославляют четырех поэтов, и она одна из них. Выбирал, конечно, Марри, но ведь и Салливан[148] назвал ее рассказ гениальным[149]. Видите, как хорошо я все помню и как рьяно обесцениваю это?!

Описывать Монкс-хаус – значит отнимать время у литературы, чего я не могу себе позволить, так как прошлой ночью мы спали урывками, а в 4 утра выгоняли мышь из-под кровати Л. Мыши ползали и шуршали всю ночь. Потом поднялся ветер. Шпингалет на окне сломан, и бедняга Л. вылез из постели в 5-й раз, чтобы запереть его при помощи зубной щетки. Итак, я ничего не говорю о наших делах в Монксе, хотя перед глазами сейчас и вид на луг, простирающийся до горы Каберн[150], и цветущие гиацинты, и садовая аллея. Быть одной там, завтракать на солнце, ходить на почту, никаких слуг – как все это прекрасно!

На следующей неделе, если повезет, я планирую начать «Комнату Джейкоба». (Впервые пишу о ней.) Хочу зафиксировать нынешнюю весну и отметить, что в этом году никто не замечает листьев на деревьях, ведь они, кажется, никуда не исчезали (не было суровой черноты каштановых стволов) и все они нежных оттенков – не помню такого в своей жизни. По правде говоря, мы пропустили зиму, как будто постоянно была ночь, а теперь снова полноценный солнечный день. В итоге я едва не проглядела, как на каштане за окном появились маленькие зонтики, а трава на церковном кладбище струится по старым надгробиям, словно зеленая вода.

Миссис Уорд мертва. Бедная миссис Хамфри Уорд[151]. Похоже, она была всего лишь соломенным чучелом – закопана в могилу и уже забыта. Самое небрежное засыпание землей даже для ортодоксов.


15 апреля, четверг.


Перейти на страницу:

Все книги серии Дневники

Дневники: 1925–1930
Дневники: 1925–1930

Годы, которые охватывает третий том дневников, – самый плодотворный период жизни Вирджинии Вулф. Именно в это время она создает один из своих шедевров, «На маяк», и первый набросок романа «Волны», а также публикует «Миссис Дэллоуэй», «Орландо» и знаменитое эссе «Своя комната».Как автор дневников Вирджиния раскрывает все аспекты своей жизни, от бытовых и социальных мелочей до более сложной темы ее любви к Вите Сэквилл-Уэст или, в конце тома, любви Этель Смит к ней. Она делится и другими интимными размышлениями: о браке и деторождении, о смерти, о выборе одежды, о тайнах своего разума. Время от времени Вирджиния обращается к хронике, описывая, например, Всеобщую забастовку, а также делает зарисовки портретов Томаса Харди, Джорджа Мура, У.Б. Йейтса и Эдит Ситуэлл.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное
Дневники: 1920–1924
Дневники: 1920–1924

Годы, которые охватывает второй том дневников, были решающим периодом в становлении Вирджинии Вулф как писательницы. В романе «Комната Джейкоба» она еще больше углубилась в свой новый подход к написанию прозы, что в итоге позволило ей создать один из шедевров литературы – «Миссис Дэллоуэй». Параллельно Вирджиния писала серию критических эссе для сборника «Обыкновенный читатель». Кроме того, в 1920–1924 гг. она опубликовала более сотни статей и рецензий.Вирджиния рассказывает о том, каких усилий требует от нее писательство («оно требует напряжения каждого нерва»); размышляет о чувствительности к критике («мне лучше перестать обращать внимание… это порождает дискомфорт»); признается в сильном чувстве соперничества с Кэтрин Мэнсфилд («чем больше ее хвалят, тем больше я убеждаюсь, что она плоха»). После чаепитий Вирджиния записывает слова гостей: Т.С. Элиота, Бертрана Рассела, Литтона Стрэйчи – и описывает свои впечатления от новой подруги Виты Сэквилл-Уэст.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное