Я думаю, что и для живущего среди сорока не минует пора романтизма, только Она явится уже не туманом, а с определенным лицом: юноша выкует себе или, как гравер по меди, вырежет себе черты любимой девушки, единственные черты в борьбе с 39-ю, в защите любимого образа от наседающих на нее множества подобного (бес-подобные черты скроет в обычное, так, чтобы другие [девушки] не узнали его — не было бы стыдно). В этом и есть отличие реализма от романтизма (вот бы надо это знать Воронскому при решении вопроса: Горький — другой и проч.). Романтик носит длинные волосы и шляпу, реалист стрижется бобрик и носит котелок (эпоха 90-х годов, романтики в котелках).
Не от себя это, а так жизнь идет, что каждому непременно нужно спуститься в глубину Аида, а потом рекомендуется выход оттуда: в ширину, на вольный свет, один будто бы выход: любовью. Так просто говорят: любовь! а поди разбери, что такое любовь, и окажется, это очень не просто, и, в конце концов, любовь — это, оказывается, другое название борьбы двух: «я» и «ты» (Лидия и Маша вечно боролись между собой за столом, отказываясь каждая в пользу другой от лакомого кусочка; «я — это Ты в моем сердце, возлюбленный»), но если я — это Ты, с одной стороны: я < Ты, с другой, Ты должен чувствовать в отношении я то же самое и, как я = Ты, Ты останешься только Ты, а лакомый кусочек остается несъеденным. (Завела Дуничка, а умная Лидия это заметила и не поддалась: «Если ты хочешь, чтобы я была для тебя Ты, ладно: с тем условием, что и Ты — это я: пожалуйте!»)
Началось это в семье Алпатовых с тех пор, когда появилась у них Марья Моревна: конечно, и Мария Ивановна была удивительно гостеприимная хозяйка, была от хороших гостей без памяти и все выставляла на стол, но гостеприимство такое обычно у нас везде; Марья Ивановна была просто хозяйка имения, а Марья Моревна — хозяйка своей вечно цветущей души; она умела так искусно подстроить, что всякий от нее что-нибудь получал, и это выходило совсем незаметно, так что и в голову никому не приходило отдарить. Я сам, помню раз, когда у Алпатовых была за столом жареная утка, — любил я уток! — прицелился к одному кусочку, — и вдруг этот самый кусочек Марья Ивановна положила прекрасной Марье Моревне. Тогда я не сообразил этого, но, конечно, она поймала мой вожделенный взгляд, и, когда мне попал на тарелку тот кусок, с виду большой, а на самом деле кости, обтянутые аппетитной кожицей, Марья Моревна вдруг сказала:
— Знаешь, Миша, давай переменимся, мне запрещено есть жирное…
Марья Ивановна встрепенулась, моргнула мне, чтобы я никак не смел брать. Но Марья Моревна сама переставила тарелки и говорила:
— Кушай, кушай, миленький, спасай мое здоровье!
Я ел, и мне казалось, правда, спасаю желудок прекрасной Марьи Моревны, и только теперь, вспоминая, понимаю, что, конечно, и она бы не прочь хорошо поесть, но заметила, что мне больше хочется, и так все подстроила. Она как будто этим жила — всем устраивать сюрпризы, в то же самое время пленяя нас до того, что мы только и ждали, как бы поймать ее маленькое желание и угодить ей и услужить: больше не могло быть счастья, как услужить прекрасной Марье Моревне.
Было это же самое и у Дунички, тоже и она всегда отказывалась от первого своего желания в пользу другого, но это у нее было так заметно, что часто Марья Ивановна успевала предупредить, и кусок возвращался на тарелку Дунички, а нам оставалась только мораль, нас учили вести себя в обществе вот именно, как Дуничка. Нет, как ни бились с нами, мы не могли принять ценного усилия Дунички в правило жизни, но Лидия все отлично поняла, как вела себя и Марья Моревна и Дуничка, и принялась подражать: и часто за обедом у Дунички с Лидией было что-то вроде торговли, и если Дуничка не уступала и не брала куска, то желанный обеим кусок оставался и возвращался обратно в общее блюдо.
Странные, темные вопросы вставали у Курымушки во время этих постоянных споров: почему у Марьи Моревны все выходило само собой, у Дунички трудно, а Лидия всех мучила тем самым, что Марья Моревна устраивала всем на радость и на любовь?