Но ведь ужас
я должен принять в свою душу, чтобы обратиться к Христу, на пути к Христу мне пред-стоит этот ужас, и вот почему живот мой сопротивляется, забивается, отталкивает и отвращается и противопоставляет Христу — Солнце. Но вдруг… землетрясение (что же тут — Солнце или рука, протянутая ко мне с горсточкой риса? это рука после землетрясения. Христова рука — хотя бы и в виде американского пайка).Снег, добрый дядя Михей, падал и падал между соснами, все царственно белеет, гурковали краснобровые черные птицы на деревьях, а я, отвращаясь от всего этого, в ужасе кричал: «Христос, Христос!»
Но я кричал один в пустыне, другому я не мог Его назвать, потому что с этим словом в мир вошел обман, оно вызывает множество новых врагов с тем же именем Христа на устах. Мое страдание состоит в том, что я, чувствуя Бога, не могу, как дикарь, сделать образ его из чурочки и носить его всегда с собой и ночью класть с собой под подушку, что я должен быть бессловесно, без-образно. Можно делать Христово дело, но нельзя называть Его вслух, не может быть никакой «платформы», «позиции»… (сказать, например: «христианский социализм!» — какая гадость!).
Между тем этот Бог живет в составе моей родни и существо почти что кровное: дядя Христос, Он умер в позоре, и, быть может, моя задача и Его воскресить, как отца… как родных… я потому и не могу ссылаться на Него, что Он умер в позоре, что я должен Его жизнь своей воскресить (да, конечно, среди отцов моих есть и Христос (церковный).
Так что в слове Христос мне есть два бога: один впереди через ужас в предсмертный час, другой назади, родное милое существо (о нем говорила мать: «Христос был очень хороший»; один через наследство моих родных, другой — мое дело, моя собственная прибавка к этому, моя трагедия.
Воронский за конторкой без шапки, ни одного стула, я стою, он сидит, но в компенсацию я не снимаю шапку.
Я вышел на развилок: в одну сторону…
В лесу, я услыхал, один голос кричал:
— Максим Го-о-рький!
Другой:
— Демьян Бе-е-дный!
Я пошел на голос и вышел к основанию развилка болотного леса, в одну сторону шла просека с застывшей водой, как река, в другую моховое болото. На просеке шел охотник с ружьем в валенках по льду, время от времени лед трескался, охотник в валенках погружался в воду и кричал: «Максим Горький!» Другой шел в валенках по кочкам и, когда промахивался и попадал в воду между кочками, кричал: «Демьян Бедный!» Я расхохотался, они оглянулись и оба увидели меня.
Жидовская история. Крысы.
Спор: Лева — земля не остынет, Петя — остынет. Управлять землей, как метеором. Спор: грызут гранит.
Лева и комсомол: за чувства слывет «бюрократом». — Шефство над Квашенками. Почему ненавистно изучение местного края. Когда охота не ладится, вспоминает, что вечером материалист, кружок и «Изо». «Девчонки».
Вы поместили себя в Европе не ради удовлетворения своего самолюбия и не от шкурного страха диктатуры: вы стояли за любимое (Алпатов это любимое анализирует (братья-кадеты в народном университете) и в конце концов остается, принимая свободу в рабстве: эмигрантская свобода — чистая свобода).
Зазимок медленно подтаивает, в полях все стало пегое, и небо такое низкое, такое серое, что даже озими и хвойные леса не выделяются, и так сыро, что везде, в низинах и на холмах, в полях, в лесах, в полесках и даже в бору, пахнет сырыми черными раками с икрой под шейкой. На белых снежных перебежках зайцы проваливаются до самой земли, и в следах их, как в кольцах, вода стоит. Дятел долбит, пищит синичка, стайка свиристелей.
Что-то обласкало душу — что это? Это дорога, покрытая льдом, напомнила детскую ледяную гору, как по ней когда-то катался на санках, валялся в снегу, царапал гвоздем лед, взбирался и опять летел вниз. Часто запах какой-нибудь возвращает в этот рай, но редко определишь момент восприятия по запаху.