Сколько раз приходил к этой мысли и не могу в ней чего-то своего верного поймать, все опять расплывается весенней радостью, а мысль эта моя начинается, кажется, так просто: я задаю себе вопрос, откуда берется в душе от глубокого соприкосновения с природой эта ни с чем не сравнимая радость? ведь кажется, если и опомнишься и хорошенько подумаешь — в природе так много того, что мы ненавидим в человеке и стараемся искоренить это в детях: в природе намешаны в теснейшем соприкосновении хищники и кроткие жертвы их, безобразие и красота, насилие, лукавство, обман рядом со стыдливой скромностью, голубиной привязанностью и верностью: весь человек тут изображен.
Все не доберусь до Эйнштейна с его принципом относительности, но, ничего не понимая в этом, все-таки начинаю пользоваться, например, обыкновенный петух мне казался раньше чем-то почти вечным и всюду одинаковым явлением, теперь я считаю, что петух в отношениях представляет разные явления…
Не постояв на вечерней заре, трудно понять зарю утреннюю, а лучше всего поспать в лесу между зорями: тогда будешь все легко понимать. Но бывает все-таки утренняя заря такая, что и на вечерней заре постоял и даже ночь переспал в лесу — никак не понять. Это как у нас, у людей, революция: после понимается.
Не сладкая ты, жизнь, была в юности, вся сладость собирается к старости, но…
Погода стоит… но почему же она стоит? как это говорят так неясно: погода никогда не стоит совершенно так же, как наша жизнь. Лучше того, как сейчас идет
погода, — не может быть. Я стою перед березой, а за ней выдвигается пожар огромного месяца. Так быстро он поднимается, светлеет, уменьшается и остановился за березой: она, напряженная в своих девственных соках, он, мертвый, за ней.Большой ястреб-тетеревятник, — я видел его, он весь день точкой висел в небе, [замерев], высматривая и теперь, собирая дань, [летит] по месяцу, над березой и прямо на меня. Его надо убить — я убил его. И змея зашипела — я подставил ей ствол, она вылезла, я поднял вверх руки с болтающимся кончиком змеи и выстрелил — змею тоже надо убить.
И все это было, все было: и месяц, и береза, и ястреб, и змея, и я сам, не раз умерший и не раз возрожденный. Почему же кажется так хорошо это сожительство всех нас: и ястреба, и березы, и месяца, и змеи, и елей — чего, чего нет! и все хорошо — почему хорошо?
Я хожу в одно место удобрять землю, и ежедневно тянет меня ходить именно в то же самое место — почему? Потому что это моя суточная исходная точка и, совершив суточный круг, я должен возвратиться к исходной точке. Мне приятно возвращаться на то же самое место.
Так, верно, все в природе — мои исходы, процветающие во времени, верно, потому мне так и хорошо в природе: тут мой навоз, тут мой дом: тут я умирал, проваливаясь вниз, и тут я опять поднимался. Моя голова — купол огромного здания со многими этажами вверх, и с самого верха, с купола, вечерним пейзажем раскинулась вся моя прошлая жизнь.
Без этой вечерней зари, не постояв тут, трудно понять зарю утреннюю: я поднялся и вижу утро…
Не всякий рябчик идет на манок.
Не всякий тетерев глохнет, когда бормочет, другой и бормочет, и сам не забывается.
Когда человек слушает дальние звуки, у него бывают собачьи глаза, и, когда собака смотрит в глаза человека, у нее бывают глаза человека.
А в юности, нашей прежней, идеалистической юности, казалось, нельзя жить на земле без такого отечества.
И вот все провалилось — Эллада, Россия, великое отечество, осталось только «есть хочется», и в этом одном — как бы добыть себе днесь кусочек черного хлеба — был смысл жизни. И хотя бы «Отче наш»! — и «Отче наш» не было: голый кусочек хлеба, выменянный на рюмочку соли, — вот всё!
Я теперь понимаю: они были правы, те, кто хотел у нас переменить все, не считаясь с жертвами. Они знали положение и не хватались за призрак Эллады. И они победили, как ветер, устремленный в опустевшее место.
Последний интеллигент показался на верху патриотической волны, взмытой войной с Германией, и тут ему была смерть: революция была ему, как агония.
И потом пошло сплошное: «есть хочется».
Одни, как маленькие дети, жалуются: «Есть хочется, а не дают», другие требуют сказать «Отче наш», третьи хладнокровно делят поминальный пирог.
Я принадлежу к тем рабам, кто хочет сказать «Отче наш» и так спасти свою последнюю самость от порабощения. Но факт остается: множество людей жили без всякого «Отче наш», так же, как торгаши-греки живут без Эллады.
Целая неделя стояла холодная, снег выпадал по ночам и к полдню растаивал. Холодною зорькой вышли мы на соломе посидеть и далеко слышали голоса: идет компания мужчин, и голос женский истерично-металлический: «Россия… вспомните 18-й год и теперь — каким гигантом шагает Россия…» Бархатные голоса ей отвечают: «Ну, что ж, ведь это сделала буржуазия». — «А кто управляет буржуазией?» Женщины: «образование, достигать».