Читаем Дневники 1926-1927 полностью

Потом я слышал несколько его речей, они произносились с лукавостью дьяка XVII века и этим заманивали во что-то вникнуть глубокое, но политические подробности, бесчисленные, витиеватые, как завитки стиля XVII века, бесконечно утомляли. Из длинной речи в течение двух с чем-то часов у меня осталась только его очень плутоватая мордочка дьяка. А когда я прослушал вторую такую же речь, то стал догадываться, что плутоватость не органический принцип его как дьяка, а это вроде той высшей манеры, которой пользовались высшие литераторы того времени и называли это «стилем». И это был только «стиль» XVII века. Человек был в стиле.

Потом я видел, как падал этот человек, утрачивая свой стиль в невозможных длиннотах и повторениях. Наступил момент действия, а он все болтал и болтал.

Он пал. Всякий стиль провалился. Началось то, что один поэт назвал «музыкой» революции. Один знакомый поймал меня на улице и сказал:

— А хотите его посмотреть.

Он некогда носил имя «джентльмен».

В ту минуту мне было все равно что ни смотреть: даже воз сена, забытый на Невском, был не просто воз, а какой-то совершенно особенный. Я пошел.

Мой знакомый был очень близок к тому человеку, и когда я осуждал его и смеялся над ним, он молчал. Мне кажется он был доволен, что я смеялся, но сам не смеялся. Он как-то особенно постучал. Нам открыл дверь кавказец, черный, в шоколадного цвета черкеске и с кинжалом <1 нрзб.>и в высоченной папахе. Открыв дверь, черкес стал к вешалке и пропустил нас. Мы вошли в комнату, сели. Знакомый сказал:

— А вы не узнали черкеса?

В это время вошел сам черкес, и я не узнал бы, но по намеку знакомого, конечно, догадался: это был сам «джентльмен» революции.

— Ни за что бы не узнал на улице, — сказал я, подавая ему руку.

Он был интересен и смугл. Молчал, улыбаясь, как делают ряженые: «полюбуйся!».

Я растерялся и, не зная, что сказать, сболтнул:

— Но позвольте, волосы были у вас…

Я удержался сказать «седые» и выговорил: «пепельные». Он был очень доволен и рассказал мне о составе краски.

— И не пачкает ночью наволочку? — спросил я.

— Очень мало, — ответил он.

Потом мы поговорили о папахе, о черкеске. Ему все это доставляло удовольствие, он этим жил сейчас: переодевался и укрывался.

И это мне показалось в нем самое главное и самое его настоящее. Он переодевался и проходил по революции сначала «джентльменом», потом «министром», потом «черкесом».


26 Июня.Был у меня Алекс. Иван. Анисимов «завед. искусством» из тех, которые отмахиваются иконой от социализма, а самую икону из предмета культа превращают в музейную вещь. Открытый кадет посейчас. Я знал его в Новгороде учителем в учит, семинарии, он и тогда был эстетом, и о нем ходили нехорошие слухи, что он «отравляет» своих избранников-мальчиков.


Этот последний день весны я оставался на берегу до незаметно наступившего нового утра. Вечер закончился сухой трелью древесной жабы. Потом всю «ночь» щипал летучую мышь дергач и <1 нрзб.>козодой. Ночи не было: незаметно для всех нас вечерняя заря передала ключи утренней, запела иволга, и вскоре заревели коровы.


Слышал от А., что Семашко живет вовсю, как все, и даже валоводится с актрисами: вот и конец революционного гнева и подвига! Все достигнуто, живи, пожинай и блаженствуй. Скоро, наверно, эти фигуры ожиревших большевиков вытравят из жизни все хорошее, даже воспоминания о святых революционерах (интеллигентах), а с другой стороны, поднимут старые головы ненавистники социализма.


Сказал каменщик: «Я ничего не имею против комсомола, да поступать-то расчета нету: из комсомола пошлют в профсоюз, а оттуда к директору, и тот как захочет. А впрочем, раз нам уехать не с чем было, так профсоюз дал нам 3 р. на дорогу, вот не знаю, возьмут ли назад, как вы думаете?»


27 Июня.Продолжающееся безветрие было нарушено попыткой грозы, но дождь не пошел, и ветер опять стих. Жарко.


Рома, поднимаясь по лестнице из подвала, зацепил полкирпича ногой, и тот покатился вниз, считая ступеньки, и ударился в дверь. Рома удивился и стоял на верхней ступеньке, спустив уши на глаза. Долго смотрел, а спуститься и проверить не смел: а вдруг кирпич опять оживет и начнет его бить. Но оставить нельзя так лежать этот подозрительный, вдруг оживающий предмет. Думал он, думал, вертел головой так и так, уши ему очень мешали смотреть вниз. И так он решил, что спуститься и проверить невозможно: вот именно потому и страшно было, что кирпич не подавал никаких признаков жизни — ведь чем мертвее лежит, тем, значит, страшнее будет, когда оживет. Тогда Рома начал будить кирпич лаем: брехнет и прыгнет назад, брехнет и прыгнет. На лай прибежала мать, посмотрела вниз в направлении лая Ромы, медленно со ступеньки на ступеньку стала спускаться. Рома перестал лаять и смотрел вниз на мать. Кэтт осторожно спустилась, понюхала и, посмотрев вверх на щенка, сказала ему: «мне кажется, тут все благополучно». После того Рома успокоился и, подождав наверху мать, прыгнул на нее и стал трепать за ухо.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже