С другой стороны, какой-то голос (и опыт) мне подсказывает возможность выхода из этого радостного подполья каким-то естественным путем внутреннего роста, достижения путем творчества ясного факта своего бытия, утверждающего тем самым и лучшее бытие других. На этом мучительном пути путь Горького является мне каким-то срывом. Мне даже приходит в голову иногда оценка его как лукавого авантюриста, легкомысленного в старости. Каждый раз, однако, дойдя до этого, я запрещаю себе это думать и даже обвиняю себя в низости.
Лекарство, которым я лечу себя самого, годится и для многих людей, больных избытком чувства совести и сознания, в этом и состоит моя гражданственность, готовить это лекарство для других, как для себя. Но не все же люди больны, знакомы с сердечной тоской, дрожат всем телом от накопления мыслей. Здоровым людям не нужно никакого иного художества, кроме — для отдыха и развлечения, их общность естественная, возникающая из сотрудничества в добывании средств существования. Смешно и грустно, когда в наше время со всей государственной важностью эту этику, сопровождающую добывание средств существования среднего, вполне нормального человека, хотят насильно привить художникам…
Свои выстрелы. Когда собака подводит к дичи, то от самых отдаленных, едва слышных выстрелов она вздрагивает, а иногда и подпрыгивает, но когда цель достигнута, птица взлетела, она так вошла в свое дело, что не обращает никакого внимания на последующие над самой ее головой выстрелы: это свои деловые выстрелы.
Животный страх. Бывает такая мертвая тишина, в которой всем людям и животным становится жутко и по-малейшему поводу представляется какой-то «невообразимый ужас».
Я возвращался темной ночью домой с охоты в такой тишине. Мои нервы были до того расстроены, что меня стал брать страх: «вот ружье возьмет и само в меня выстрелит». Страх овладел мной, себя самого я испугался, вынул патроны и положил их в сумку. В это время послышалось тарахтение телеги, медленно едущей по мостовой. Мне показалось странным приближение этой телеги, я бы непременно стал за деревом, но дорога была обрыта канавами, наполненными водой. Я решил идти вперед, хотя знал, что непременно случится что-то недоброе. Показалась голова лошади, и ей показалась моя белая собака.
Белая собака!
Лошадь остановилась, вгляделась. Я пошел вперед.
Белая собака!
И в один миг ни лошади, ни телеги, ни человека, сидящего на ней, не стало на дороге: все это бултыхалось в канаве.
— Две силы, — сказал я, — берут на себя труд продумать вопрос о войне до конца: католическая церковь и наш социализм. Вот скажите искренне, положа руку на сердце, думали вы о войне или просто не думали?
— Думал, — ответил американский житель, — я так думал, что войны теперь долго не будет: она невыгодна теперь капиталистам.
Возвращаясь домой, я оставил точку зрения Горького, и вдруг чрезвычайно ясно вопрос о войне представился мне делом внутреннего строительства мира, не внешнего, как у нас.
Появление Пети. Бледный, с проваленными глазами. Бабушка сказала: «Какой ты томленый». Он рассказывал, что человечек, срезавший его по обществоведению, вел себя нехорошо: несмотря на то, что на все вопросы ему был дан ответ и он их одобрил, он поставил неудовл. отметку. И прямо после него пропустил девицу, отвечавшую много хуже. Петя подошел к нему и сказал: «Подлец!» Он притворился, что не слышит. Петя повторил. Он ответил, что он может жаловаться в комиссию. Идет в комиссию. Старичок-профессор долго мялся и, наконец, показал циркуляр экзаменаторам, что подход должен быть индивидуальным при экзамене, и отметка, удовлетворительная при одном социальном происхождении, может быть неудовлетворительной при другом.
— Главное, — сказал Петя, — было обидно, что экзаменатор вел себя по-хамски. Например, спрашивает меня, в это время приходит другой такой же экзаменатор, и между ними дружеский разговор: «Ты сколько отделал? — Я двадцать. — А я пятьдесят. — Ну, я так не могу» и т. д.
После рассказа Пети я спрашиваю:
— Почему же ты, сильный человек, не взял этого человечка за шиворот и не отдул его по щекам? Ну, немного бы посидел, тебя бы судили, я бы вступился, заварили бы кашу, и помогло бы другим.
— Нельзя, папа, — ответил Петя, — он еврей, и непременно бы из этого сделали антисемитизм.
Пришлось согласиться.
Переживаю мучительное чувство бессильной злобы. Часто возвращаюсь мыслью к Горькому и думаю о нем нехорошо.
Мы с Петей нашли партию глухарей 6 и 3, в прогалине видели, как они, огромные, пролетали один за одним, одинаковые и ровные, как вагоны. Я стрелял по одному
Взяли 4 тетеревей и дупеля.