Читаем Дневники 1930-1931 полностью

В это время сложные семейные отношения усугубляют и подчеркивают полное одиночество Пришвина в его попытке продолжать жизнь («мне хотелось идти по дороге… пока хватит сил, и потом свернуть в лес, лечь в овраг и постепенно умереть. Мысль эта явилась мне сама собой и вовсе не сейчас после ссоры, она последнее время живет со мной, и с удивлением вычитал я на днях у Ницше, что это — «русский фатализм»… Когда же стал себе представлять, что лежу в овраге, то вдруг жизнь моя последнего времени именно такой и явилась… как если бы я лежал в овраге с ожиданием конца. В чем же дело? Лег и лежи. Не все дождь и холод, будут и радости, потому что, если и немножко меньше будет дождь, и то станет полегче. Вот сахар выдали по 4 кило»). Так в диалоге с Ницше, всегда очень существенном для Пришвина, преодолевается ницшеанское представление о русской душе как пассивной и мистически ориентированной — выход обнаруживается в ироническом остранении, снимающем актуальность «конца» («В чем же дело? Лег и лежи… будут и радости»), позволяющем не просто продолжать жизнь, но радоваться в ней самым простым и насущным вещам.

Между тем, главная идея времени была очевидной: поглощение человеческой личности во имя общественной пользы — и что в таком мире могла делать литература?.. Не думать об этом писатель не может, и в связи с этим актуализирует идею игрового характера культуры как способа существования во враждебном мире и противостояния ему: в мире, где «необходимости умереть» невозможно противопоставить свободу жить (смерть (Танатос) становится главным содержанием времени), он воссоздает оппозицию необходимости и игры, смерти и радости («мы, артисты, призваны дать людям радость игры против необходимости умереть»). Развивая эту тему, Пришвин оказывается в русле евангельской традиции («будьте как дети»), которая, несмотря на исторические парадоксы, остается глубинной подсознательной подоплекой современности («Сущность жизни, конечно, игра (фантазия, свобода), но чтобы жить, играя, надо быть как дети. Редкие могут быть как дети, но смутно все этого хотят, повторяя лицемерно заповеди необходимости и долга»).


Внешняя жизнь писателя в эти годы почти не изменилась — Пришвин по-прежнему живет в Сергиевом Посаде, который как раз в это время переименовывается в Загорск.

Дневник 1930 года начинается записями об уничтожении колоколов Троице-Сергиевой лавры. В фотоархиве Пришвина сохранилась жестяная коробочка из-под чая с наклеенным на крышку листочком белой бумаги, на котором его рукой написано: «Когда били колокола». В этой коробочке отдельно от всего архива хранил Пришвин разрезанные на кадры пленки. И сохранившиеся фотографии, и дневниковые записи первого месяца 1930 года оказались невольной метафорой последующей за этим жизни («по всей стране идет теперь уничтожение культурных ценностей и живых организованных личностей»). И даже методы уничтожения колоколов, описанные в дневнике, кажутся теперь символическими («Язык Карнаухого был вырван и сброшен… губы колокола изорваны домкратами»; «Как по-разному умирали колокола. Большой… доверился людям в том, что они ему ничего худого не сделают, дался опуститься на рельсы и с огромной быстротой покатился… Карнаухий как будто чувствовал недоброе, и с самого начала не давался… И на рельсы шел неохотно, его потащили тросами»).

В эти дни Пришвин, кажется, впервые отмечает новое в общественной жизни — страх, определяющий поведение людей, другими словами, первые признаки террора («довольно было… назвать дом ученых контрреволюционным учреждением, чтобы вся Москва начала говорить о закрытии дома ученых», «Вышел дефективный человек… сказал речь против Христа… верующие молчали: им было страшно сказать за Христа, потому что вся жизнь их зависит от кооперативов, перестанут хлеб выдавать — и крышка!»)

Надо сказать, что у Пришвина еще теплится надежда на то, что вся эта безысходность таковой, быть может, только кажется и зависит от чего-то, что еще можно изменить («какой-нибудь негодяй из семинаристов, спасая свою шкуру, воинствует в безбожии, а мы, запуганные, забитые, воображаем себе какую-то непреодолимо великую силу разрушения, проносящуюся над нашими головами»), но эта последняя иллюзия быстро исчезает. А может быть, это даже не иллюзия, а попытка хоть за какой-то смысл, за какую-то знакомую мысль ухватиться… Однако найти какой бы то ни было смысл в происходящем оказывается невозможным («Неужели опять доведут до людоедства? Только теперь еще хуже, теперь уже нет "без аннексий и контрибуций" и т. п. Полное неверие теперь»).


Перейти на страницу:

Все книги серии Дневники

Дневники: 1925–1930
Дневники: 1925–1930

Годы, которые охватывает третий том дневников, – самый плодотворный период жизни Вирджинии Вулф. Именно в это время она создает один из своих шедевров, «На маяк», и первый набросок романа «Волны», а также публикует «Миссис Дэллоуэй», «Орландо» и знаменитое эссе «Своя комната».Как автор дневников Вирджиния раскрывает все аспекты своей жизни, от бытовых и социальных мелочей до более сложной темы ее любви к Вите Сэквилл-Уэст или, в конце тома, любви Этель Смит к ней. Она делится и другими интимными размышлениями: о браке и деторождении, о смерти, о выборе одежды, о тайнах своего разума. Время от времени Вирджиния обращается к хронике, описывая, например, Всеобщую забастовку, а также делает зарисовки портретов Томаса Харди, Джорджа Мура, У.Б. Йейтса и Эдит Ситуэлл.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное
Дневники: 1920–1924
Дневники: 1920–1924

Годы, которые охватывает второй том дневников, были решающим периодом в становлении Вирджинии Вулф как писательницы. В романе «Комната Джейкоба» она еще больше углубилась в свой новый подход к написанию прозы, что в итоге позволило ей создать один из шедевров литературы – «Миссис Дэллоуэй». Параллельно Вирджиния писала серию критических эссе для сборника «Обыкновенный читатель». Кроме того, в 1920–1924 гг. она опубликовала более сотни статей и рецензий.Вирджиния рассказывает о том, каких усилий требует от нее писательство («оно требует напряжения каждого нерва»); размышляет о чувствительности к критике («мне лучше перестать обращать внимание… это порождает дискомфорт»); признается в сильном чувстве соперничества с Кэтрин Мэнсфилд («чем больше ее хвалят, тем больше я убеждаюсь, что она плоха»). После чаепитий Вирджиния записывает слова гостей: Т.С. Элиота, Бертрана Рассела, Литтона Стрэйчи – и описывает свои впечатления от новой подруги Виты Сэквилл-Уэст.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное

Похожие книги

Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное