Читаем Дневники 1930-1931 полностью

Я сдернул рукой паутину, мешавшую стрельбе, сбросил паука.

— Вперед, — сказал я Нерли.

Грохнул выводок.

Я принес в это утро домой двух роскошных, почти совершенно черных петухов с косицами даже. Но весь день прошел, и я стал обдумывать, вспоминать и решать, что же мне от него осталось, что было мне как счастье, как радость и притом навсегда как-то прочно: это множество капель росы, сверкавших на еловой лапке — в это время я снимал кружево…


На утренней заре весело стучат гуськи-дубовые носки. Я долго стоял и смотрел из-за угла, как работала вдали семья. Виделась большая женщина в белом, и казалось, это она управляла ритмом молотьбы. (Вот тут-то я раздумывал о ремесле (см. выше).

Вопрос экономисту: сохраняет ли крупная промышленность характерные аристократические навыки предшествующей эпохи ремесленного производства, больше — возможно ли <2 нрзб.> без предшествующей школы ремесленного навыка.


За нашим матросом-большевиком вся деревня ухаживает. Домна Ивановна готова на куски разорвать коммунистов, а для этого «зятя» сегодня зарезала почти последнюю курицу, и зять должен же был видеть это блюдце со множеством яиц, вынутых из курицы. И как не зарезать! Он вчера сказал Поле: «Приезжай ко мне в Москву, в школу устрою». Молодежь льнет к нему в надежде получить местечко. Возможно, что зять этот на неделю всего, и что вовсе даже не коммунист… Все объясняется крайне жалкой жизнью, люди хватаются за всякую возможность. И потом это и сила: сделать врага своим, затянуть его в свое болото.


Ночью (на 25-е) в комнате стало очень душно, я вышел на крыльцо и сел на лавочку. Все небо было, как оспой изрыто. Медведица была без хвоста, Плеяды вовсе исчезли, в иных местах, напротив, были целы все звезды, в иных было совсем тяжело, темно и густо; и все двигалось и переменялось, открывался хвост Медведицы, закрывался, вдали сверкала «зарница». Вскоре из хаоса определилась туча, сверкнула молния, ударил гром, и пошел теплый летний дождь. В комнате стало возможно открыть все окна, потому что комаров бояться уж было незачем, и стало под шумок так приятно лежать и думать.

Продолжение + о погоде.

Вдруг крик раздался знакомый осенний — а!, через ½ минуты крик этот слабо повторился вдали, и еще ровно через такое же время чуть слышен был в той стороне. Это цапля летела.


О книге Арсеньева я думал, что это, конечно, не случайно вышел у него Дерзу с его анимизмом{135}: он, конечно, не выдуман и, возможно, выведен в книге точно таким, как был в действительности. Но Арсеньев обратил на него внимание, сделал героем своей книги и всю работу расположил вокруг этого лица, потому что до известной степени, хотя бы просто в смысле желанного — сам Дерзу стремился к его «анимизму». И множество читателей, которые теперь так полюбили Дерзу, конечно, в известной степени расположены к приятию такого «анимизма». Сам Арсеньев смотрит на Дерзу с сожалением, когда тот обожествляет и робеет перед тигром. <1 нрзб.> почему бы современному человеку вообще не включить в свой творческий день, как полезную силу, анимизм Дерзу? Этот анимизм, как его выводит Арсеньев, есть, иначе говоря, просто чувство жизни всей вообще по себе самому: я живу, рассуждает Дерзу, и ворона тоже так живет и есть хочет «как люди», и в этом даже особенной разницы нет между ней и человеком; потому он ей сочувствует и оставляет кое-что ей поесть. Такое чувство жизни открывают почти все большие поэты в своих дикарях. (Ерошка Толстого{136} и множество других), потому что сами им обладают и только узнают его в простом человеке. Думается, что и все европейские ученые-биологи вначале исходят из этого свойственного им чувства общей жизни и не теряют его даже в то время, когда их работа принимает чисто практический, даже технический характер: вот почему, вероятно, каждое новое изобретение люди встречают так, будто через него переменится в хорошую сторону и наша общая жизнь. В большинстве случаев, однако, ученый отрывается от своего начально-исходного чувства жизни и, погружаясь в специальную задачу исследования, вполне отдается интересной задаче распутать клубок явлений и вытянуть из него причину явления, его специально интересующего. Общее чувство жизни остается у таких ученых где-то в юности: это чеховские профессора. Но это не видно нам, все ли ученые, как у Чехова, должны растерять общее чувство жизни, или многие из них до конца как бы соучаствуют в сознательном жизнетворчестве. Ведь мы хотим понять «анимизм» Арсеньева и думаем так: этот недюжинный исследователь, как топограф, имеет слишком узкие технические задачи, чтобы ими удовлетворить свою огромную потребность соучастия в жизнетворчестве. Это неугасимое военно-топографическими измерениями чувство жизни находит удовлетворение себе в дневниковых записях. (Этим объяснить интерес книги, которая не имеет языка, сюжета и проч.)


Перейти на страницу:

Все книги серии Дневники

Дневники: 1925–1930
Дневники: 1925–1930

Годы, которые охватывает третий том дневников, – самый плодотворный период жизни Вирджинии Вулф. Именно в это время она создает один из своих шедевров, «На маяк», и первый набросок романа «Волны», а также публикует «Миссис Дэллоуэй», «Орландо» и знаменитое эссе «Своя комната».Как автор дневников Вирджиния раскрывает все аспекты своей жизни, от бытовых и социальных мелочей до более сложной темы ее любви к Вите Сэквилл-Уэст или, в конце тома, любви Этель Смит к ней. Она делится и другими интимными размышлениями: о браке и деторождении, о смерти, о выборе одежды, о тайнах своего разума. Время от времени Вирджиния обращается к хронике, описывая, например, Всеобщую забастовку, а также делает зарисовки портретов Томаса Харди, Джорджа Мура, У.Б. Йейтса и Эдит Ситуэлл.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное
Дневники: 1920–1924
Дневники: 1920–1924

Годы, которые охватывает второй том дневников, были решающим периодом в становлении Вирджинии Вулф как писательницы. В романе «Комната Джейкоба» она еще больше углубилась в свой новый подход к написанию прозы, что в итоге позволило ей создать один из шедевров литературы – «Миссис Дэллоуэй». Параллельно Вирджиния писала серию критических эссе для сборника «Обыкновенный читатель». Кроме того, в 1920–1924 гг. она опубликовала более сотни статей и рецензий.Вирджиния рассказывает о том, каких усилий требует от нее писательство («оно требует напряжения каждого нерва»); размышляет о чувствительности к критике («мне лучше перестать обращать внимание… это порождает дискомфорт»); признается в сильном чувстве соперничества с Кэтрин Мэнсфилд («чем больше ее хвалят, тем больше я убеждаюсь, что она плоха»). После чаепитий Вирджиния записывает слова гостей: Т.С. Элиота, Бертрана Рассела, Литтона Стрэйчи – и описывает свои впечатления от новой подруги Виты Сэквилл-Уэст.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное

Похожие книги

Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное