Читаем ДНЕВНИКИ 1973-1983 полностью

шения, делала их "романтическими". Не то что мы воспринимали дружбу как "служение России", но она – повторяю: подсознательно – делала друга, товарища, "кадета" больше чем "copain"1 . Иными словами, кроме всех обычных мальчишеских, детских измерений эта дружба имела еще и иное, высшее измерение, жила отсветом той высокой дружбы, на которой – так нас учили – держалась Россия, дружбы освященной, скрепленной на полях сражений смертью друг за друга, смертью вместе , дружбы, в которую наша "кадетская дружба" была посвящением. Дружба по самой своей природе не может быть "безличной". Она воплощается во всей полноте своей – в другом, в друге единственном, таком, дружба с которым жаждет какой-то непонятной абсолютности. Таким другом и был для меня в те, в сущности, немногие [годы], но теперь кажущиеся самым длинным, почти вечным периодом моей жизни, Репнин. Потом, вскоре, из моей реальной жизни он выпал, несмотря на его учение в Богословском институте, встречи и т.д. Он не занимал никакого места в этой реальной жизни, как и я в его жизни. Но память об этой дружбе, неистребимая метка ее на душе остались. И вот – эти встречи в каждый приезд в Париж, вчетвером, впятером (Андрей, Петя Чеснаков, Репа, я, в последние годы – Траскин). Ужинали в ресторане, сидели в кафе, провожали друг друга "до метро". Разговаривали о пустяках, общих интересов было так мало. Репнин жил со своей душевнобольной женой на каком-то чердаке на Ilе St. Louis, работал где-то ничтожным gratte-papier2 – ив эту свою "реальную" жизнь нас не пускал, хотя мы уже знали, что эта мелкобуржуазная жизнь на деле светила подлинным героизмом, святостью: ежедневной, ежечасной заботой о больной жене. Встречались и расходились, словно исполнив некий самоочевидный, хотя словами и неопределимый долг. Теперь, однако, я чувствую, что к этим встречам применимы слова любимого мною стихотворения Адамовича:

Но реял над нами

Какой-то таинственный свет,

Какое-то легкое пламя,

Которому имени нет…3

Словно по-своему мы совершали таинство "причастия" этой дружбе, уже свободной от всего "житейского", почти – от самой жизни, уже до конца преображенной… И если, как я думаю, о дружбе можно сказать, как и о любви, что настоящая дружба – единственна, как единственна и подлинная любовь, то таким единственным другом – в моей жизни, для меня – был Репнин.

Другая смерть, тоже в Париже, – о.Леонида Могилевского, с которым связаны все [последние] "лекурбские" годы маминой жизни.

Воскресенье, 1 марта 1981

Прочел – из-за любви моей к биографиям и автобиографиям – книгу о последних годах Эдмунда Вильсона (его книги в 50-х годах были для меня "введе-

1 "приятелем" (фр.).

2 писцом (фр.).

3 Из стихотворения "Без отдыха дни и недели". Правильно: "Но реял над нами / Какой-то особенный свет, / Какое-то легкое пламя, / Которому имени нет".

нием" в американскую литературу) (R.H.Costa "Edmund Wilson. Our Neighbor from Talcotville", University of Syracuse, 19801). Как и при чтении биографии Липмана, меня поразило в Вильсоне, этом "властителе дум", создателе репутаций и "трендов", шаткость, если не отсутствие, сколько бы целостного мировоззрения и, следовательно, критериев, перспективы, всего того, что необходимо для оценок и понимания . Увлечение коммунизмом, разочарование в коммунизме, дешевая ненависть к американской "системе" (главным образом из-за столкновения с налоговым ведомством). Капризные "любви" и "нелюбви". И, под старость, алкоголь и порнографические фильмы, и, несмотря на это, всеобщее кажденье: "greatness!"2 . Пустота, знающая свою пустоту и на ней, ничтоже сумняшеся, строящая какие-то оценки, принципы и т.д. Вечное круженье вокруг религиозных тем (Пастернак, "Доктор Живаго", свитки Мертвого моря) при нежелании – нежелании, а не невозможности – продумать, прочувствовать… Вечное "заполнение пустоты". Грустно. "Религиозная драма Запада", ее отличие от "религиозной драмы Востока": это сейчас краеугольная тема.

Запад: не отказ от Бога (как думают обычно), а разделение – внутри религии – "трансцендентного" от "имманентного", от эсхатологической сущности христианства. Отождествление его либо с "неотмирным", либо с миром и историей. Потеря при этом и "неотмирного", и "мирского". Пустота, образовавшаяся от этого разрыва, и "культура" как попытка эту пустоту не преодолеть, а "заговорить" объяснениями ее. В сущности, шизофрения . Новая западная культура – шизофреническая и потому клиническая . Всегда на грани безумия, саморазрушения, самовзрывания… И самое жалкое, самое пустое в ней – именно ее "рационализм", который, потому что он ничего не разрешает, вечно размывается "иррационализмом". Ах, если бы было время всем этим по-настоящему заняться…

Среда, 11 марта 1981

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже