Я читал пару статеек о них. Не знаю, как там насчет другого-прочего, но дифирамбы в адрес бдительных чекистов, которые якобы разыскали десятки лет скрывавшегося Ляпченко, – мягко выражаясь, преувеличение. После освобождения в 55 году он жил в родном городе, фамилию не менял, время от времени получал из КГБ повестки и не уклонялся от посещения соответствующих кабинетов, несколько раз выступал свидетелем на процессах над карателями. А осенью 69 г. его и еще 4-х арестовали и привезли в Ленинград, в окрестностях которого они услужали немцам (с таким же успехом Ляпченко можно было привезти в Эстонию, в оккупации – то бишь освобождении – которой он участвовал в 40-м году. Правда, там он всего лишь захватчик, а тут изменник родины). «Дурак я небитый, – печально цедя слова, сокрушался он. – Почти 15 лет горб на них гнул. Про лагерь я уж молчу. Дом, семья, сынок, зам. директора обогатительной фабрики стал. Как же, поставили бы они меня зам. директора, когда бы я со второй группой инвалидности не работал по 16 часов каждый день! Старался!… Тише воды, ниже травы, всякого куста шарахался, милиционера увижу – аж потом обольюсь холодным… только не троньте меня!… Устроили мне тут с одним очную ставку. Сволочь, говорю, что же ты врешь на меня? Смотри, и твой черед придет. А он: «Я свое отсидел. Меня народ простил». И я, говорю, свое отсидел, и меня простили, а теперь вот…
Никто его, конечно, не разыскивал, а потихоньку собрали о нем дополнительные сведения – расчетливо утучняли тельца для очистительной жертвы нужный срок. Ведь время от времени необходимо устраивать шумные процессы над военными преступниками – подпустить патриотического угару, оправдать и публично поощрить вкус к соглядатайству, списать режимные издержки на тайных врагов, исподволь навязать советскому обывателю мысль о необходимости огромного сыскного аппарата… А главное, чтобы отрепетированно скандируя что-нибудь вроде: «Куба – да! Янки – нет!», толпа ненароком не прорвалась, не сбилась на: «Куба – да! Мяса – нет!» Я знаю случаи, когда людей, отсидевших по 15-20 лет, брали прямо из лагеря, заново судили и ставили к стенке. Полицаи, такие весьма средненькие людишки, ужасные в своей заурядности только тогда, когда знаешь о их прошлом, мне омерзительны – и даже не столько кровавой биографией, сколько в качестве живого олицетворения мрачных сил бездуховности, конформизма, готовности служить любому господину… Но есть кое-что и пострашнее – государство, чье прошлое, настоящее и будущее, сама суть на крови, лжи и бездушии, государство, перед кошмарным ликом, которого человек – ничто. Преступника оно судит не ради торжества справедливости, а руководствуясь политико-экономическими конъюнктурными соображениями. (Характерна нелюбовь к изъятию из социально-политического контекста таких общечеловеческих понятий, как справедливость, гуманность, любовь, честь… Что делать с ними прагматикам, которым даже ситуационная этика обременительна?).
8.5. Ляпченко признался мне, что всю жизнь уважал евреев и что даже жена его еврейка. Последнее он ставил себе в особую заслугу. (Я заметил, что стоит поамикошонствовать с юдофобом или крепко его напугать, как он ни к селу, ни к городу признается в тайной любви к евреям. Кровь на них вопиет, что ли?). Он искал у меня сочувствия и оправдания, но даже перед лицом смерти я не находил в себе сил ни для того, ни для другого, ибо в каждом его слове и жесте проступал лично ненавистный мне облик «маленького человека» (O sancta simplisitas! О, эта святая, умилительная простота, такая простая – с вечной вязанкой хвороста в руках!), истошно вопящего миллионами зловонных глоток на стадионах и косяками прущего в гитлеровско-сталинские партии (когда они уже у власти, разумеется). Этот человек с улицы – не столько жертва репрессивных режимов, сколько опора их.