- Да, а где царь?
- Конечно, - ответил он, - расстрелян.
- А семья где?
- И семья с ним.
- Все? - спросил я, по-видимому, с оттенком удивления.
- Все! - ответил Свердлов, - а что?
Он ждал моей реакции. Я ничего не ответил.
- А кто решал? - спросил я.
- Мы здесь решали. Ильич считал, что нельзя оставлять нам им живого знамени, особенно в нынешних трудных условиях.
Больше я никаких вопросов не задавал, поставив на деле крест. По существу, решение было не только целесообразным, но и необходимым. Суровость расправы показывала всем, что мы будем вести борьбу беспощадно, не останавливаясь ни перед чем. Казнь царской семьи нужна была не просто для того, чтоб запугать, ужаснуть, лишить надежды врага, но и для того, чтобы встряхнуть собственные ряды, показать, что отступления нет, что впереди полная победа или полная гибель. В интеллигентных кругах партии, вероятно, были сомнения и покачивания головами. Но массы рабочих и солдат не сомневались ни минуты: никакого другого решения они не поняли бы и не приняли бы. Это Ленин хорошо чувствовал: способность думать и чувствовать за массу и с массой была ему в высшей мере свойственна, особенно на великих политических поворотах...
В "Последних новостях" я читал, уже будучи за границей, описание расстрела, сожжения тел и пр. Что во всем этом верно, что вымышленно, не имею ни малейшего представления, так как никогда не интересовался тем, как произведена была казнь и, признаться, не понимаю этого интереса.
Социал[истическая] и ком[мунистическая] партии Франции продолжают свою роковую работу: они доводят свою оппозицию до такого предела, который вполне достаточен для ожесточения буржуазии, для мобилизации сил реакции, для дополнительного вооружения фашистских отрядов, но совершенно недостаточен для революционного сплочения пролетариата. Они как бы нарочно провоцируют классового врага, не давая ничего собственному классу. Это верный и наиболее хороший путь к гибели.
Сегодня во время прогулки в горы с Н[аташей] (день почти летний) я обдумывал разговор с Лениным по поводу суда над царем. Возможно, что у Ленина, помимо соображения о времени ("не успеем" довести большой процесс до конца, решающие события на фронте могут наступить раньше), было и другое соображение, касавшееся царской семьи. В судебном порядке расправа над семьей была бы, конечно, невозможна. Царская семья была жертвой того принципа, который составляет ось монархии: династической наследственности.
О Сереже никаких вестей и, может быть, не скоро придут. Долгое ожидание притупило тревогу первых дней.
Когда я в первый раз собирался на фронт между падением Симбирска и Казани, Ленин был мрачно настроен. "Русский человек добер", "Русский человек рохля, тютя...", "У нас каша, а не диктатура..." Я говорил ему: "В основу частей положить крепкие революционные ядра, которые поддержат железную дисциплину изнутри; создать надежные заградительные отряды, которые будут действовать извне заодно с внутренним революционным ядром частей, не останавливаясь перед расстрелом бегущих; обеспечить компетентное командование, поставив над сцепом комиссара с револьвером; учредить военно-революц[ионные] трибуналы и орден за личное мужество в бою". Ленин отвечал примерно: "Все верно, абсолютно верно, но времени слишком мало; если повести дело круто (что абсолютно необходимо), собственная партия помешает: будут хныкать, звонить по всем телефонам, уцепятся за факты, помешают. Конечно, революция закаливает, но времени слишком мало..." Когда Ленин убедился из бесед, что я верю в успех, он всецело поддержал мою поездку, хлопотал, заботился, спрашивал десять раз на день по телефону, как идет подготовка, не взять ли в поезд самолет и пр.
Казань пала. Ленина ранила с.-р. Каплан[164]. Казань мы взяли обратно. Вернули также Симбирск. Я завернул в Москву. Ленин на положении выздоравливающего жил в Горках. Свердлов сказал мне: "Ильич просит Вас приехать к нему. Хотите вместе?" Мы поехали. По тому, как меня встретили Мария Ильинична [Ульянова] и Над[ежда] Конст[антиновна Крупская], я понял, как нетерпеливо и горячо ждали меня. Ленин был в прекрасном настроении, физически выглядел хорошо. Мне показалось, что он смотрит на меня какими-то другими глазами. Он умел влюбляться в людей, когда они поворачивались к нему известной стороной. В его возбужденном внимании был этот оттенок "влюбленности". Он с жадностью слушал рассказы про фронт и вздыхал с удовлетворением, почти блаженно. "Партия, игра выиграна, - говорил он, вдруг переходя на серьезный, твердый тон, - раз сумели навести порядок в армии, значит, и везде наведем. А революция с порядком будет непобедима".