Прибитые дамы и толстые молодые священники, открывшие мазохистскую жилку в этих дамах, уверенные от знания человеческого несовершенства и всем телом давящие силой этой правды, что люди несовершенны. Когда давишь, подавленные встречают это с пониманием и охотой, и давящий начинает чувствовать тоску по улаженному человечеству и любовь к нему такому, какое могло бы стать на молитву правильно. Но такого народа нет, и у него сильнее любовь к нему, далекому, до страсти. Ты собрался было жить, но тебя достанут, уличат, осудят, укусят: ты неправильный, не такой, какой должен быть. Поэтому сам
Всё перебито неспособностью быть в разных местах, делать одновременно и быстро разные вещи. Отсюда неуверенность, что ты сейчас делаешь то, что нужно. Поэтому, странно сказать, мера твоей неуверенности — она же мера участия во всеобщем. Если не бояться знать, видеть.
Бунин, «Деревня». Ожидание, неустроенность, духовное терпение. Срыв его, переход в физику, дает историю последующих десятилетий, т. е. прочитав Бунина, не надо было, не обязательно проживать этот XX век. То же накопление энергии и тот же срыв
Хитрый зверь, вцепившийся в небо и землю, хотящий жить, извернется и в смерти.
Хотим ли мы на самом деле свежести, чистой полосы жизни? Такое желание не может быть базовым, потому что сама жизнь не первична. Не странничество при жизни, а жизнь при странности от самого начала. Исправить жизнь во всяком случае нельзя, можно только начать новую. С каждым куском еды начинается новая. Или она уже не начинается совсем.
Ты не знаешь по совести, что такое на самом деле слово, . Если мы договорились до того, что жизнь складывается вокруг странности, то странность же и слово, слышное пространство, она же и речь как луч. Или проще: не так ведь всегда было, что интимное в темноте оттуда диктовало, а всё развертывалось в меру открытия сторон странности. Слова, которые ты слышишь про себя, решают, тем более что ты не решаешься произнести их даже про себя и тем более написать.
Проблема в том, как мне достучаться до меня, в простом смысле, попросить меня что-то сделать, не переедать, не напиваться лишнего. Надо хотя бы не переставать удивляться сначала себе, тогда не останется времени удивляться другим, и чужая неприступность растает. Тогда все другие станут говорить тебе, в твою бездарность, и помогать выбраться, как Раджнишу нечего было дать людям кроме нужды в них, — своей, такой острой, что он не мог без них. Косым сонным зрением ты видишь себя держащим заключенного в тюрьме и самим этим заключенным. Это двойное зрение спутывает карту и календарь, возвращает всё из врастания в метрику, оставляя без привычной ориентации, хотя конечно становится не видно, что ты делаешь и чего хочешь, где работаешь. Например, что ты делаешь. Хочу спасения. Где оно. Только в необеспеченной мысли. Почему так. Я не знаю. Ригведа, которой занимались прошлый семестр[10]
, может быть последний остаток (церковное ритуальное закрепление) не записывавшей себя мысли. Показать может только долгий разбор, опора на близкое необходима, и я хочу найти ее у Льва Толстого, и по причине, которую я скажу, прежде всего в его дневниках.