– К чему вы себя готовите? – спросила меня А.Н. Ну, что я могу ответить на это? Я, право, еще ничего не предполагаю сделать, но чувствую, что домашняя жизнь меня затянет так, что в одно прекрасное утро я что-нибудь сотворю… Теперь хотелось бы мне и написать что-нибудь; ведь я знала: стоит хоть немного написать, еще захочется; написала я «Домой», ну и еще что-нибудь напишу. «Дура! Что за самонадеянность!» – твердит мне рассудок. «А если хочется?» – возражает сердце. Чтобы я была человеком самобытным, не похожим на других людей, чтобы из меня что-нибудь вышло – этого я, воля ваша, никак не могла даже и вообразить. Правда, когда вырасту большая, я буду вести совершенно иную жизнь, не похожую на жизнь других людей; мне, например, очень хочется уехать в Америку, сдать там экзамен на капитана, получить в команду какое-нибудь судно и отправиться путешествовать, ну, а человеком самобытным – совсем не воображаю. И все-таки, после этого разговора, предо мной точно что-то светлое, радостное, хорошее открылось; а слова – «надо послужить на пользу общества», – которые мне сказала Ал. Ник., я никогда, никогда не забуду. Ведь я читала, что римлянка 14 лет надевала тогу и делалась полноправной гражданкой; а у нас когда это право получается? – в 21 год, или когда замуж выйдешь. Странно!..
1889 год
Встретили мы новый год так, как, вероятно, ни одна семья в городе… Вечером я пришла в спальню мамы и сказала, что уже половина 12.
– Хорошо, зови детей в залу, – проговорила она, лениво приподымаясь с кушетки…
– В залу пожалуйте! – растворила я дверь детской. Там стоял шум, смех и крик, было, очевидно, весело; но при моих словах как-то все притихли, бросили играть в карты и, оправляясь и как-то зажмуриваясь на ходу, потянулись в залу. Там действующие лица находились вот в каком положении: мама сидела прямо на диване, облокотясь рукой на подушку: на лице ее, как и всегда, мне почти ничего не удалось заметить, кроме усталости и желания спать; Надя сидела у стены на кресле, закрыв платком половину лица; Валя помещалась наискось от нее на стуле; лицо у ней было опущено вниз, губы как-то насмешливо презрительно передергивались; Володя помещался подле мамы на диване, перебирал руками пуговицы; Шурка сидел около дивана на стуле; «посадила меня мама и сижу, а то меня накажут», – говорила его поза и лицо. Я была напротив дивана. Мы все сидели и молчали, лица у всех мало-помалу начали принимать выражение какой-то заспанности, отупелости. Мама почти уже спала, но взглядывала поминутно на часы и тихо ворчала за что-то на Валю; наконец она посмотрела в последний раз на часы, было без 11 минут 12.
– Вставайте, – сказала она; мы все машинально встали. Мама перекрестилась, и мы все начали молиться; не успела я сделать и трех крестов, как раздалась команда:
– Подождем, еще рано. – Все опять сели; время шло быстро, осталось полминуты, и снова все встали, начали молиться; молились долго. Встала с колен мама, подошла к столу, взяла рюмку, мы все тоже.
– Давайте чокаться, – сказала мама… На меня нашло какое-то отупение. Когда я чокалась с мамой, мне захотелось обнять ее, поцеловать и поздравить искренно; но, взглянув на холодные, тупые, ничего не выражавшие лица сестер, я отказалась от моего намерения: поцеловать маму при них мне показалось невозможным. Стали расходиться. В детской я увидела сестер, вошедших туда с оживившимися лицами, – они уже исполнили тяжкую обязанность…
Эту встречу Нового года я навсегда запомню: в ней ясно отразились отношения мамы к нам и наши к маме, в особенности последнее. Всякий раз, когда мы собираемся вместе, – молчим, не понимая, для какой цели пришли. С детства и до отрочества мы были отделены от матери целым рядом нянек и гувернанток; мы не знали матери, она не знала нас. Мы не привыкли передавать маме с малых лет свои впечатления, думы и чувства; мама нас об этом и не спрашивала; позднее же сойтись было труднее. Я очень люблю маму, но никогда между нами не было разговора, как говорится, «по душе»…