Пожаловаться хоть бумаге на свое горе, коли живым людям не могу. А горе делается иначе, если оторвешь его от сердца и поставишь перед собой, — бессильной делается эта змея, перестает сосать кровь сердца, потом и совсем замрет. Горе же мое великое и нелегкое, и не всякому сказуемое. Пусть же оно здесь будет повергнуто, — к несчастью, не могу сказать погребено. Строки эти, если и попадутся кому, то разве после моей смерти, а «мертвые срама не имут»; потом же, тогда и дело будет яснее, тогда, ибо теперь темна вода во облацех. — Горе мое — сомнение в успехе дела Миссии. Третьего дня, вечером, при чтении писем провинциальных катихизаторов и священников со мной чуть не было истерики; ударил же я по столу так, что от сотрясения лампа загасла, потом чуть не расплющил маленький столик, причем и себе отбил мягкие части ладоней до того, что и теперь боль не совсем прошла. Вскрикнул неистовым голосом: «О, Боже мой, Боже!» и потом пошел браниться по–японски (пред секретарем Сергием Нумабе), — что–де «это мученичество, что исколол бы он меня копьями — для меня легче было бы, терпенье не может тянуться бесконечно — лопнет, — вот и у меня нет больше его, всех тут можно продать и купить, — все только деньги и деньги!» Невиноватый ни в чем Нумабе хладнокровно слушал, а потом, по слову моему: «Не могу больше сегодня слушать писем, — ступай же», — собрал хладнокровно бумаги и ушел. — Я же остался с отбитыми мякотями ладоней, порядочно нывшими, и полуразрушенным столиком, шагать долго, точно зверь в клетке. — Во всех почти письмах просьбы денег или трактаты о деньгах. Сегодня (то есть второго числа) в продолжении часа о. Ниицума прислал мальца с требованием денег для М. Нива, — это старому катихизатору–то, только что оставленному за то, что при жене соблазнил и растлил девушку, — давать 9 ен на жену и ребенка, тогда как он 12 ен на апрель еще прежде получил и не вернул, разумеется, в Миссию, хотя и отставлен от катихизаторства! Сказал я вчера о. Ниицума: «Присмотрите за Нива, — он плакал, каялся, — жалко его; быть может, помочь нужно, — немножко поможем»; разумел я не более 3 ен, которые доныне частно, из своего жалованья давал его жене на воспитание ребенка. А он 9 ен! Церковь за что же будет платить блуднику! Рассердило меня, и я, послав 3 ены, выбранил о. Ниицума, хотя и уважаю его. А тут в письмах: просьба денег от Якова Нива, из Кагосима, на его отца, еще 3 ены в месяц, тогда как 5 ен всегда дается и есть у старика еще два взрослые сына, кроме Якова, могущие служить и помогать ему, да и просьба до того огромная, что чтение ее заняло целый час, — это час–то пытки! Потому что тут видишь всю подлость льстивого и лгущего японца — православного христианина! — для того, чтобы выморочить шальной для него, но святой для Миссии — грош? — Потом трактат о деньгах Павла Кавагуци из этого мерзкого Вакуя, — потом требование на дорогу от священника Бориса Ямамура, уже 50 ен издержавшего путевых без всякой пользы, ибо нигде ни на йоту не управит и не поднимет, а только ропщет; а у него из <…> записные — Павел Минамото и Роман Фукуи, ровно ничего не делающие, только деньги на прожитье получающие из Миссии, и деньги немалые. Новое требование — 20 ен дорожных от о. Бориса и было соломинкой, переломившей хребет верблюда, для меня. Но это только вспышка; а постоянная, гнетущая меня мысль: будет ли в самом деле какая–либо польза из всех этих трат на Миссию? Если моя здесь жизнь потеряна, — это вздор; но если я всю жизнь мою граблю Россию, бедную Россию, столь нуждающуюся в воспитательных средствах, на ничто путное, на фантазию, на служенье материальным вожделениям этого бессовестного народа! Боже, — мысль об этом может свести с ума, не только разбить стол! И мысль эта гложет меня, — она и есть то мученье, которое заставляет меня сравнивать себя с мучениками, — без надежд на будущее.