Впрочем, все уже произошло. Она познала жгучий вкус неистового счастья. Пусть себе уходит эта суровая, бесстрастная, неласковая женщина, которая произвела ее на свет и забыла. Уходит вот так: не обняв на прощание дочь, ни разу не оглянувшись, не сказав ей ни слова, — уходит навсегда. Ее уход ничего не меняет. У Камиллы остается Фина, которая всегда заменяла ей мать, вот и ладно. Правда, ей будет не хватать Леже. Она звала его дядюшкой, хотя относилась к нему, скорее, как к маленькому братику. Правда, никогда, даже в раннем детстве, ей не давали вволю наиграться с ним — не позволяла мать, державшая Леже при себе, как птичку в клетке. Прутьями этой невидимой клетки служили томные мелодии фортепьяно в гостиной за прикрытыми ставнями. Леже — хрупкий, грустный колибри-затворник, а клетка — тайна, легенда, к которой Камилла никогда не была допущена. И все-таки, несмотря на двойную бдительность Клод и старого Мопертюи, старавшихся, каждый на свой лад, заставить Камиллу и Леже, живших в одном доме, оставаться чужими, — им удавалось порой украдкой уединиться на часок-другой, и это всегда доставляло обоим радость. Им не разрешали вместе играть, зато они вместе мечтали. Леже, кажется, вообще не умел, да и не желал в жизни ничего другого. Ночные грезы плавно переходили в грезы дневные. Вся жизнь его была сном, то хорошим, то дурным. А пищей для снов и мечтаний было все, что окружало его каждый день: недосягаемая голубизна неба, синие дали горизонта, деревья, ручьи, травы и цветы, домашняя скотина и лесные птицы и, наконец, черный рояль в гостиной. Все эти простые вещи для него чудесно преображались, и он смотрел на них то с тревогой, то с упоением.