Симон давно прошел, а Гюге Кордебюгль сидел, уставившись в грязные оконные стекла. Ему все мерещилась фигура Симона на пустынной дороге. Он был заворожен этой пламенеющей, окропленной кровью наготой. Казалось, обнажена не кожа, но сама плоть. Обагренный кровью Рузе, Симон и сам казался освежеванным. Кровавая плоть, сочащееся кровью сердце, желание, ярость — все было наружу, как будто вместе с одеждой Симон сбросил кожу. Кровь Рузе светилась огненным блеском. Гюге Кордебюгль не мог отделаться от наваждения: ему все виделся Симон-Без-Кожи, то ли человек, то ли зверь, то ли Бог из окровавленной плоти, живой факел. И Гюге не сводил изумленных глаз с дороги, где перед ним в ясном утреннем свете промелькнуло это блестящее от пота и крови видение. Бешеный Симон, Симон-Без-Кожи, сгусток пламени. На сей раз Гюге не выдаст явившейся ему наготы, объятой пламенем и кровью. Никому не расскажет о том, что было дано увидеть ему одному. Он сохранит, ревниво утаив от всех, это свое видение, он будет воскрешать его, забравшись в свою белоснежную спаленку и улегшись на расшитые кружевами от женского белья простынки.
Старого Мопертюи не было дома. Он ушел по делам. Теперь он еще усердней прежнего надзирал за своим добром, оберегал его, словно сука своих щенят, выгадывал, продавая лес, каждый грош, придирчиво следил, как бы кто не обокрал его: работники — лесорубы, сплавщики и погонщики — или лесоторговцы. Он хотел быть богатым, богаче всех, сказочно богатым. Это богатство он воздвигнет, точно невидимый мавзолей, посвященный двуликой Катрин-Камилле, погибшей Катрин и замурованной Камилле, двум образам, слитым в единый, все разрастающийся образ несравненной Живинки. Амбруаз читал и перечитывал свои счетные книги, упиваясь цифрами. Каждый новый доход прибавлял пышности воображаемому мавзолею. Он был счастлив, и счастье его было прочным, он завоевал его в ожесточенной борьбе, вырвал у коварных и упорных врагов. Он оказался упрямей и хитрей их всех, он всех одолел. Корволь гнил в земле, невестка с братцем-недомерком сидели у себя в городском доме, зануда Марсо канул в пустоту, Симон исчез, а Камиллу он держит взаперти. Держит крепко, как хозяин, и никогда-никогда не упустит. Она — его добро, он сотворил ее. Только ему она обязана тем, что появилась на свет, а значит, ее жизнь в его воле. Он приносит ей питье, одежду, угли для грелки и масло для светильника. Ухаживает за ней, как за птицей в клетке. Слишком красивой, слишком редкой, чтобы дать ей летать, где вздумается. Скрытой от чужих глаз и доступной лишь его взору. Часами напролет, приникнув к глазку, разглядывал он пленницу и разговаривал с ней через закрытую дверь.
БЕЛАЯ СПАЛЕНКА
Камилла не дала себе умереть. Она погрузилась в полудрему, витала среди красочных снов, грезила с открытыми глазами. И постоянно прислушивалась. Она знала наизусть все до малейшего звука на чердаке: стон половиц и балок, скрип двери, когда дед приоткрывал ее и просовывал в щель тарелку с едой и кружку с водой. Изучила переливы ветра, ритм дождевых капель. Ей была знакома каждая из живущих под стрехой птах, каждая чердачная мышка, она узнавала по шороху жуков и мошек. Весь мир свелся к немногим звукам: треску дерева, шуму ветра и дождя, шелесту листьев, шуршанью мышей и насекомых, птичьему щебету. Некоторые из них она ненавидела: например, скрип деревянных ступенек под шагами старика, хлопанье открывающегося или закрывающегося глазка, а больше всего — захлебывающийся шепот, который просачивался сквозь дверь, булькал за ней, как мутный, пузырчатый поток. Старческие излияния в любви. Каждый раз, когда Амбруаз, обшаривая чердак безумным взором, принимался говорить липким шепотом, от которого веяло смертью, Камилла забиралась с головой под одеяло и затыкала уши. И снова принималась настороженно ловить звуки, как только он уходил. Она все силилась услышать, что происходило за стенами ее тюрьмы. Изо дня в день, из ночи в ночь улавливала все обострявшимся слухом далекие, легчайшие шумы. Затаив дыхание, слушала шаги людей и животных на дороге. Но среди них не было шагов Симона, поступи Рузе. И все-таки она ждала. Вся жизнь ее сжалась в это постоянное, напряженное ожи дание. Даже во сне она оставалась настороже.
В то майское утро, когда старик уже давно ушел, она услышала непривычное множество шагов: целая толпа шла вниз по дороге. Тяжелым, медленным, значительным шагом. Как пристало погребальному шествию. Камилла услышала голос Блеза-Урода, поющего, едва сдерживая рыдания. Она разобрала только первые слова. «Слыши, дщерь, и смотри, и приклони ухо твое…» Кого это хоронили и кто подавал ей знак, предупреждал и ободрял, взывал: «Услышь! смотри! приклони ухо твое!»