До сих пор движение эшелона было счастливым. В наиболее опасных местах, куда часто залетали самолеты противника, эшелон не останавливался. Он проходил их ночью, пережидая день где–нибудь в укрытии. Но ночи стали короткими и светлыми, поэтому к такому способу передвижения прибегали редко, лишь в случаях крайней необходимости.
На одном из маленьких полустанков поезд задержался. Проходя мимо одной из теплушек, Ростовцев услышал доносившиеся оттуда звуки баяна. Он остановился и прислушался. Кто–то мастерски исполнял собственную фантазию на русские темы. Казалось, что баян плакал надрывно и тягуче. Но вот грустная мелодия, тоскливо пробивавшаяся через стенку, вдруг сменилась залихватским перебором и перешла в быструю, захватывающую плясовую. Баянист ускорял темп, и скоро звуки так и заплясали, обгоняя друг друга, торопясь, разбегаясь в стороны. Слушатели отбивали такт ногами. Кто–то гикнул, и топот усилился. Ростовцев понял: это пошла настоящая пляска. Постояв некоторое время в нерешительности, он отодвинул тяжелую дверь и влез в теплушку. В тесном пространстве между нарами плясал боец. Плясал с присвистом, гиканьем и дробной чечеткой, сотрясавшей пол вагона. Подошвы четко выбивали дробь, поспевая за быстрым темпом музыки, а зрители хлопали в ладоши и возгласами выражали одобрение, которое разжигало плясуна еще больше. В заключение он пошел вприсядку по тесному кругу, выбрасывая с необыкновенной легкостью ноги, и вдруг, подпрыгнув, как мячик, остановился.
Только теперь все заметили присутствие Ростовцева, и в вагоне стало тихо.
— Ну, что ж вы замолчали? — спросил Борис. — Продолжайте!
— Есть продолжать, товарищ лейтенант! — отозвался из своего угла баянист, растягивая меха.
Борис с интересом взглянул в его сторону. Оказалось, что это был старшина Голубовский, тот самый старшина медслужбы, который должен был оставаться на базе вместе с ним и Ковалевым.
Пока Голубовский играл, Борис всматривался в его лицо. Оно было задумчивым, и задумчивость эта была особенно заметна сейчас, когда он был поглощен игрой. Тонкие темные брови, полураскрытые губы, в уголках которых таилась едва уловимая грустная улыбка, правильный нос с маленькой горбинкой и слегка выдающимися ноздрями, глубокие синие глаза, устремленные в сторону, — все это было красиво.
Борис с искренним удовольствием любовался им. Он жалел только волосы Голубовского, коротко по–солдатски остриженные и торчавшие ежиком. Ему представлялось, что они должны быть длинными, волнистыми, зачесанными назад.
Склонив голову набок, Голубовский прислушивался к звукам. Длинные тонкие пальцы его изящно нажимали кнопки баяна, без напряжения и торопливости. Потом он поднял голову и встретился глазами с Борисом. Заметив, что тот следит за его игрой, он оживился. И Борис вдруг уловил, как на смену прежней мелодии пришли какие–то новые чрезвычайно знакомые аккорды.
«Да ведь это «Евгений Онегин», — подумал он.
Опытное ухо Бориса улавливало, как правильно передавал Голубовский мотив, не упуская ни одной, даже самой ничтожной детали. И особенно поразило Бориса то, что манера исполнения была подражанием — и подражанием очень точным — его партии. Именно так пел партию Ленского он сам. Борис уже не сомневался в том, что Голубовский где–то слышал его и сейчас давал понять, что они знакомы. И он почему–то обрадовался этому.
Голубовский заключил свою фантазию только что придуманной концовкой.
— Может быть, споете, товарищ лейтенант? — неуверенно обратился он к Ростовцеву, поправляя на плече ремень.
Борис котел отказаться, но не сумел. Слишком много просьбы послышалось в голосе юноши. Он кивнул головой в знак того, что согласен:
— Только не то, что вы играли сейчас, потому что повторяться я не люблю, — сказал он, желая показать Голубовскому, что понял его музыку.
— Хорошо, — ответил тот. — Тогда, может быть, вот это…
Баян отрывисто сыграл вступление и перешел на мелодию. Борис, вслушавшись, вторично кивнул головой и, дождавшись нового куплета, запел:
Ростовцев впервые дебютировал в такой обстановке. Вместо рампы перед ним лежала неизвестно для какой цели принесенная доска, вместо оркестра ему аккомпанировал баян и вместо арии он пел простую песенку. Но петь ее было, пожалуй, более приятно, потому что она больше подходила к настроению слушателей, которые сидели не в мягких креслах и обитых бархатом ложах, а на грубо сколоченных нарах, свесив ноги в грубых солдатских сапогах. Они не разойдутся по домам после окончания концерта. Нет, они останутся в вагоне, вдали от своих жен и детей, с тем, чтобы через три–четыре дня, выбросившись из окопа, кинуться в атаку и бежать вперед и вперед, проваливаясь в оттаивающих болотах, слушая хищное посвистывание пуль.