— Четыре месяца, — словно не слыша его, повторила Наталья Николаевна. — Четыре месяца в военное время! Это значит, тысячи больных, тысячи советских людей, которых можно было бы спасти. Вы понимаете, что это значит?
— А может быть и за четыре месяца не управлюсь! — с сердцем сказал Ветров, раздражаясь от ее упрекающего тона. — И, наверно, не управлюсь, особенно если будут ходить и нотации мне читать. У меня не десять рук. Я один.
— Вот именно, — подтвердила Наталья Николаевна. — Один. И две руки. Кустарь–одиночка.
Ветров вспылил.
— Ну, знаете… — И едва сдержался.
Наталья Николаевна бросила на него быстрый взгляд:
— Вот и поругались. Я же говорила — поругаемся. И поругались. Это все оттого, что надо было по очереди полотенцем пользоваться.
— Не остроумно.
— И я говорю: не остроумно. Не остроумно, что вы один. Сидите в своей комнате, ломаете в одиночку голову, злитесь, когда вам помочь хотят. Секретничаете сами с собой. Собачек в одиночку ловите.
— С животными, действительно, трудно, — вырвалось у Ветрова невольное признание. — Это здорово задерживает. Но что же делать?
— Вот что делать. — Наталья Николаевна села на стул. Наблюдая, как сестра отвязывает подопытную собаку, пригласила по–хозяйски: — Садитесь и вы.
Ветров подчинился.
— Вот что делать, — повторила она. — Надо поставить на вашу работу не одну голову, а десять, и не две руки, а двадцать. Это на первый случай.
— То–есть?
— То–есть связаться с научно–исследовательской лабораторией. Работать не по–американски, а коллективом.
Ветров, захваченный ее мыслью, даже привстал.
— А ведь это было бы здорово! Тогда бы… тогда бы за месяц все провернули!
— Неужели за месяц? — улыбнулась она.
— И даже раньше! — убежденно подтвердил Ветров. — А вы поможете? — спросил он, почему–то проникаясь доверием к этой незнакомке и почти не сомневаясь в том, что она сумеет помочь.
Лицо Натальи Николаевны сделалось снова серьезным:
— За тем и приехала. Завтра за вами придет машина часика в три. Вы подготовите небольшой доклад, наметите план дальнейших экспериментов. Доложите профессорам института. И это кустарное заведение, — она обвела взглядом маленькую комнатку, — прикроем. Животных ваших переведете в институтскую лабораторию. Согласны?
Еще бы Ветров не был согласен! Это предложение поворачивало все по–новому, и его мечты сразу сделались чем–то реальным, близким, видимым, ощутимым.
На прощанье он с благодарностью пожал ей руку и как был — в халате, перепачканном кровью, — проводил на улицу. Наблюдая, как энергично она открыла дверку машины, сказал Бережному:
— Башковитая докторесса. И где это вы такую откопали? В институте разве?
Бережной неторопливо достал портсигар, протянул собеседнику.
— А я ее не откапывал. Сама узнала. — И прибавил с хитринкой: — Но только она не докторесса.
— А кто же? — недоверчиво спросил Ветров, зажигая спичку.
— Партийный работник. Секретарь райкома.
— Что?! — Ветров остолбенел. Вспомнив, как брызнула кровь на новое платье и как ему хотелось ругнуть эту, показавшуюся сначала непрошенной, незнакомку, он с силой отшвырнул в сторону уже зажженную спичку и осуждающе посмотрел в веселое лицо Бережного: — И вы тоже хороши! Не могли раньше сказать. Инкогнито…
3
Тамара часто навещала Ростовцева. Он уже не сердился, когда она задерживалась у кровати или поправляла ему постель. Наоборот, ему нравилось, если она наклонялась над ним и спрашивала, удобно ли ему лежать. Собственно говоря, он был теперь уже не настолько слаб и вполне мог обойтись без ее помощи, но тем не менее с удовольствием принимал ее. Он объяснял это себе тем, что ему еще рано шевелиться, но на самом деле ему просто нравилось ее внимание, и чувствовать его на себе у него стало потребностью. В беседах они часто возвращались к той теме, с которой началась их дружба, и однажды Борис сказал ей:
— Знаете, Тамара, я очень много думал над вашими словами. Вы были правы, тысячу раз правы. Но вы были не правы в одном, — в том, что мне нужно переквалифицироваться в портного.
Тамара улыбнулась.
__ Об этом заговорили вы, насколько я помню. Вы, а не я.
— Верно. Но это к слову. Нет, в случае, если моя звезда закатится, я не буду ни портным, ни инженером, ни кем–нибудь еще. Я выбрал себе музыку, театр, и я останусь им верен. Вне их у меня нет и не будет жизни. Я так решил… Вы знаете, это похоже на опиум. Кто побывал на сцене, тот будет чувствовать себя несчастным, если отойдет от нее. Большая настоящая музыка будет преследовать его, присутствовать с ним везде, где бы он ни был. И если он не сможет вернуться к ней, то ему будет трудно. Она затягивает, она захватывает тебя всего, целиком. Понимаете?
— Всякое дело, если оно нравится, захватывает, — возразила Тамара.
— Не спорю. Но музыка — особенно. Нет, если у меня сохранится хоть слабый, хоть самый плохой голос, но все же пригодный для сцены, я пойду в какой–нибудь провинциальный театр и буду петь в нем. Если же я распрощаюсь с голосом навсегда, то я попробую сам писать музыку. Да, сам!
— Писать музыку? — повторила Тамара.