В то время, как я познакомилась с ним в Москве, он только что вернулся из многолетней ссылки. Мы сразу сдружились, и его отношение стало мне очень дорого. Я привыкла к двоякому отношению ко мне со стороны мужчин: одни смотрели на меня как на писательницу, для кого — конкурентку, для кого — материал для эксплуатации, другие — как на молоденькую и абсолютно одинокую женщину, за которой можно было ухаживать и обижаться, если она не шла этим ухаживаниям навстречу. Исключений — таких, как Чехов, Гольцев, Саблин, — было мало… (я, конечно, не говорю о людях, просто безразлично относившихся). А вот дядя Лева с его действенной дружбой, ничего не требующей от меня, сумел стать мне очень близок.
Он называл себя «человеком толпы». Это был образованный человек, юрист по профессии, писал в нескольких газетах, редактировал газеты и журналы, и эту деятельность любил по-настоящему.
— Для меня газетная сутолока, запах типографских чернил — почти то же, что тайга, болото, вечерние зори на сибирском просторе… — говорил он.
Литературу он знал великолепно и был мне очень полезен: пробирал меня за то, что я мало отдаю времени серьезному чтению, бранил за спешную, лихорадочную работу, указывал, что читать, и это было ценно для меня, потому что, когда я, бывало, пробовала допрашивать на эти темы моих знакомых москвичей из профессорских и литературных кругов, часто получала в ответ: «Вот поедем сегодня в «Стрельну» — потолкуем…» Любили москвичи толковать о высоких материях за бутылкой красного вина.
Дядя Лева часто просил у меня прощения за свой «проповеднический» тон, но я ему прощала его от души. Под его влиянием я стала заниматься и латинским языком, и политической экономией. Доверяла я ему всецело, больше, чем любой подруге, и не боялась говорить с ним о моих слабостях и колебаниях, зная, что он все поймет и все простит.
Вот у него-то я и устроилась с работой.
Он жил в небольшой квартирке на Тверской. С ним жила его дочь, девочка лет пятнадцати, и свояченица, сестра его покойной жены, немолодая, совсем бесплотная девица. Я приходила к десяти часам утра в его скромный кабинетик, где все было для меня приготовлено: на письменном столе бумага, чистые перья (тогда я не знала машинки), вазочка со свежими ландышами, любимые конфеты… И воцарялась полная тишина.
Если Лев Михайлович не уходил по делам, он работал тут же, неслышно, стараясь не шуметь и не делать лишних движений. Но вечером, когда он уже неизменно бывал дома, он не работал, а сидел с газетой или книгой, и, отрываясь от работы, я всегда ловила на себе его добрый, слегка близоруко-прищуренный взгляд.
В час дня отворялась дверь: неслышно ступая, входила свояченица Льва Михайловича и приносила мне на подносе завтрак. Я наскоро проглатывала его и писала дальше. В шесть так же неслышно приносила она мне обед. К вечеру я так уставала, что часто ложилась на кушетку и, прямо переводя с листа, диктовала дяде Леве. В 11 часов я отдавала ему все написанное, он садился на «лихача» (автомобилей тогда еще не было, а стояли у Страстного монастыря такие лихачи для кутящей публики) и мчался на вокзал к курьерскому поезду, отходившему в 12 часов. Там он отправлял рукопись с кондуктором прямо в Суворинский театр. В театре ее моментально переписывали, раздавали переписанное актерам и репетировали по сценам.
Так я делала почти по акту в день. Но на четвертом акте (осада Арраса) мне пришлось плохо: раньше словарь мне был не нужен, но тут оказалось множество технических военных выражений, из-за этого мне пришлось прибегать к словарю — и это оказалось перегрузкой. Я вдруг расплакалась посреди акта и перепугала дядю Леву, повторяя с отчаянием:
— Машинка испортилась! Не могу больше!
Он вызвал приятельницу, у которой я остановилась, женщину много старше меня. Она смотрела на меня как на ребенка, и теперь испугалась за меня.
— Это безобразие! Из-за лавров Яворской она заболеет! Сию же минуту едем, и спать!
— Спать… кровать… благодать… опять… — сквозь слезы бормотала я.
— Это что такое?
— Такое… покое… морское… вдвое… — продолжала я подбирать рифмы.
— Да ты больна!
— Больна… со дна… глубина… зерна…
Так продолжалось, пока она не усадила меня в ванну, потом не напоила бромом и не уложила в постель. Я в слезах заснула. Но, выспавшись, вскочила как встрепанная и с удвоенной энергией принялась за работу. Я окончила пьесу через два дня, затратив на нее восемь дней. Дядя Лева сохранил оставшиеся у него черновики, особенно тот акт, который я почти целиком продиктовала ему с листа.
Он очень любил читать и повторять наизусть: