Даже играя Долорес в «Родине» Сарду — трескучей, эффектной драме, где Долорес, желая спасти возлюбленного, предает герцогу Альбе своего мужа, не зная, что этим самым губит и возлюбленного, — даже играя такую роль, Ермолова умела убеждать зрителя, когда говорила: «Моя отчизна — любовь!» — и мы верили, что другой отчизны у этой женщины быть не могло и что она повинуется неизбежному. Когда же она играла созвучные ей роли, тут уже было совершенство. Цветок чистоты — Имогена, Корделия, Офелия — шекспировские героини, глядя на которых, жалели только об одном, что Шекспир сам не мог их видеть… Впечатление от ее Офелии было такое, что, когда она выходила безумной, с запутавшимися цветами и травами в волосах, и срывающимся голосом пела свои жалобные песенки перед королем и королевой, забывался даже нелепый оркестр, который в это время аккомпанировал ей! Ее глаза и голос заставляли видеть только безумную Офелию и слышать только ее слова: «Вам — полынь… Она горька, как бывает горько раскаяние… Я хотела дать вам фиалок, да они все завяли, когда умер отец мой».
Ее наивысшие роли были Орлеанская дева, Сафо и Мария Стюарт.
В Орлеанской деве она почти не давала мужественной воительницы, героической амазонки: наоборот — идеальную женственность и мистический энтузиазм. Смесь бессознательного героизма и девственной грации. Не забыть ее ответа на слова: «Ах, в наши дни чудес уж не бывает!» — «Есть чудеса»… Не резко, не гневно на людское недоверие, а ушедшая в себя уверенность в своей правде. Она все время слушает свой тайный голос. Глубина чувства так и лилась из каждого слова, из каждого взгляда. Вера в свое дело сообщалась слушателям, и каждому казалось естественным «слепо броситься вослед за дивною пророчицей». Жанна не изумлена, ее речи просты и непреодолимы: «Стремительно зовет меня судьба»… Она давала образ нравственного величия, который, верно, и не снился пастушке из Дом-Реми, но тот, кто видел в этой роли Ермолову, уже не мог себе представить Жанну д'Арк другой.
В «Марии Стюарт» были прямо несравненная сцена и нарастание настроений. Начиная с детски-трогательной радости: «Дай надышаться мне этой свободой», — и кончая ее фразой после встречи с Елизаветой: «Кеннеди! При Лейстере — унизила ее!» — все это не забудется до смертного часа.
История античной Сафо, которой «голову давил холодный, без аромата, лавр» и которая хотела простой человеческой любви, а ей, великой, предпочли хорошенькую девочку.
Фигура Сафо была ее шедевром, той божественной Сафо, которая спустилась с пиршества богов в среду смертных, испила от чаши обычной любви — и искупила это добровольной смертью.
говорит Сафо.
Когда вся гамма любви, страсти, ревности, женского оскорбленного достоинства пройдена ею, — величие богини возвращается к ней, и она, перед тем как добровольно прекратить свою жизнь, в последний раз обращается к богам:
Она стояла в это время на утесе, с золотой лирой в руках, в царственном пурпурном плаще, озаренная солнцем. И после слов:
делала одно движение вперед, кидаясь с утеса, — и исчезала. И нельзя было поверить, что исчезала не в волнах Эгейского моря, а просто-напросто подхваченная на тюфяк рабочими за кулисами…
Из многих виденных мною пьес остались в памяти некоторые интонации, которые до сих пор звучат в ушах, непревзойденные никем. Например, крик Юдифи в «Уриель Акосте», когда раввин читает проклятие Уриелю и грозит ему всеобщим отчуждением: «Ты лжешь, раввин!» — или в той же «Марии Стюарт» ее фразу в сцене встречи с Елизаветой: «Терпение, лети на небеса!»
Но рассказать о них нельзя, как нельзя передать словами блеска молнии или раската грома.