— Пола Ракса… из Польши… на нашу голову.
— Роковая тетка!
— И не говори! Вот не повесь я ее тогда в машине — все было бы о’кейчик.
Из-за этой истории летает Эдик теперь вторым нилотом и никогда не берет на борт иллюстрированные журналы. Кто знает, может быть, он и прав.
…Я простился с Теюнэ и Наташей коротко, будто уезжал ненадолго. Николай ждал с упряжкой, Теюнэ вынесла рюкзак и карабин, Наташа посидела немного на нарте (хитрунья, я ведь знаю для чего — это хорошая примета), Теюнэ взяла мой нож и слегка постругала им остол, совсем немного, — это тоже хорошая примета, упряжка тронулась, Наташа и Теюнэ долго махали вслед.
Я попросил Эдика пройти низко над берегом. Было хорошо видно бегущую по распадку упряжку и две фигурки у дома на снегу.
Вертолет сделал круг над льдами и взял курс на юг, к синим отрогам.
— Там хорошая погода, — показал рукой на красную полоску Эдик. Я кивнул. Говорить не хотелось. Не из-за шума винтов — просто я еще был там, на земле, в избушке.
— Там хорошая погода, — еще раз сказал Эдик.
«Конечно, — подумал я, — там у меня будет болеть сердце».
И сколько бы я потом ни летал и куда бы ни ездил, если вдруг становилось невмоготу, я бросал все и как оголтелый мчался туда, где чаще пурги, где мне легче и спокойней и все суетное настоящее кажется никчемным по сравнению с величием снегов, льдов океана, умением Теюнэ заваривать чай и немногословностью Николая.
Решение приходит сразу. Неожиданно, как звон в ушах. Но это только кажется, что неожиданно. На самом деле все происходит потому, что уже вторую неделю в столе лежит письмо от Николая: «…Скоро лето кончится, а утки все летят. Что же ты обещал, а не едешь?..»
Мишаня
Пятьдесят раз видела Большое Солнце корявая старуха Ильмытваль. Руки ее уже не могут держать иглу, но ножом она орудует исправно, глаза слезятся, а слух по-прежнему чуток, как у молодой волчицы.
Ильмытваль сдирает шкуру с убитого пса Илекеу. Илекеу — Белая Шейка — был стар, ленив и совсем бесполезен в большом хозяйстве Нанывгака. Его шкура пойдет на воротник летней кухлянки и оторочку малахая. Красивым был Илекеу. Баловал его Нанывгак. Кормил хорошо и бил нещадно, пока не убедился, что толку от него в упряжке не будет.
Все-таки Нанывгаку было жаль Илекеу, и он решил, что убьет пса жена. Все равно старухе делать нечего. Он отдал ей свой нож — длинное тонкое лезвие с рукояткой из моржовой кости, а сам ушел в соседнюю ярангу пить чай.
Когда он вернулся, шкура лежала на земле, натянутая на колышки.
Она полежит несколько дней, высохнет, потом Ильмытваль снимет мездру, обработает шкуру оленьими катышками и корой ползучего ивняка, снова натянет и высушит, и можно будет шить Нанывгаку обновку. Ильмытваль поспеет вовремя: в город сдавать колхозную пушнину Нанывгак поедет только через неделю.
Все знают, что задание председатель колхоза обязательно поручит Нанывгаку. Так было каждую весну, и каждую весну Ильмытваль шила своему старику обновку.
А город наш как город — не велик, не мал. Зимой здесь лежит снег, летом тает, а в парке культуры и отдыха клетка с медведем. Ни тебе культуры, ни отдыха, ни парка — несколько кустиков, даже не огороженных забором. Зато посредине клетка, а в ней заправдашний белый медведь, по кличке Мишаня. Давно он уже не белый. Грязный, чумазый, шерсть свалялась, висит сосульками да клубками.
Год назад совсем маленьким привез его сюда Нанывгак. С тех пор и не видел Мишаню. А Мишаня рос себе потихоньку в клетке и забывал, что он зверь.
Чукотторговский сторож Михеич от тоски да забавы ради добавлял Мишане при кормежке водку в воду и пищу и довел зверя до того, что тот при виде бутылки становился на задние лапы, обнимал прутья и протягивал лапу и просил, глядел тоскливо и заискивающе.
Разбавляли ему водку на одну треть или наполовину, отдавали бутылку, и Мишаня держал ее обеими лапами крепко и бережно, как человек, и пил, как человек, из горлышка, боясь пролить хоть каплю.
Закусывать его тоже научили. Он ел и маринованные огурцы, и помидоры из банок, и копченую рыбу.
Когда Мишаня наливался, то без устали вышагивал по клетке, спотыкаясь на ровном месте, его шатало, он садился на задние лапы и качался, мотая головой, а с языка падала пена.
По утрам Мишане трудно оторвать от лап одурманенную голову. Он лежит и невидящими глазами смотрит на дощатые обшарпанные стены чукотторговских складов. В глазах накапливается влага, и слезы стекают как-то вдруг, одной большой каплей-ручьем.
В глубинах памяти у Мишани сохранилось что-то белое. Наверное, детство. От своего детства он запомнил только белый цвет, такой, что был у снегов, когда он родился той солнечной весной, а может быть, цвет матери-медведицы, такой белой, что не отличниц, от снега.
Только это белое, непонятное и осталось в памяти у Мишани. Все он забыл. Забыл, чем пахнет море, чем пахнет свежий ветер и льды, забыл запах свежей крови, от которого раздуваются ноздри и кружится голова.