– А где гарантия, что он прислал вам собственные волосы? – интересуются из зала.
Я строго смотрю на крикуна. Я и сама бы спросила!
– В конверте с локоном было письмо, его я тоже, разумеется, сохранил! – отвечает свидетель. – Вот нотариально заверенная скан-копия этой реликвии, а вот экспертное заключение, подтверждающее, что письмо написано собственноручно Гуреевым!
И я приобщаю к делу очередной документ, а потом мы все слушаем эксперта, который подробно рассказывает, как именно он пришел к соответствующему заключению.
Я смотрю на Андрея Христофорова. Кажется, этот последний негритенок вполне может выплыть из моря с добычей в виде богатого наследства.
Интересно, почему у него при этом такое кислое выражение лица?
Миллионы поклонников Гуреева истово боготворили, тысячи менее успешных артистов ему страстно завидовали, а мальчик Андрюша в России питал к Великому Роберту тихую ненависть.
Тихую – потому что выразить свое чувство в полный голос ему бы просто не позволили.
Нет, высказаться Андрюше не запретили бы ни в коем случае. Родители всегда интересовались его мнением по тем вопросам, которые не считались слишком взрослыми и потому свободно обсуждались в кругу семьи. Однако Андрюша рос умным мальчиком и очень рано понял, что есть большая разница между отказом от нелюбимого вермишелевого супа и нелестным мнением о балете, например.
Вермишелевый суп папа Игорь тоже ел через силу, давясь, только чтобы не обижать маму, которая расстраивалась, получая очередное подтверждение скудости своих кулинарных талантов. И все же это не шло ни в какое сравнение с тем, как она расстроилась, когда Андрюша категорически отказался заниматься танцами.
Он люто, до зубовного скрежета и мучительной головной боли ненавидел все это: «И – раз, два, три! Раз, два, три! Носочек тянем, подбородок выше, плечики расправили!», тугое трико, чопорных педагогов, похожих на старых носатых ворон, дребезжание рояля, высокие окна, бесконечную штангу станка, которая двоилась, как будто одной ее было мало, отражаясь в натертом паркете.
Он засыпал в театре и любил ходить в кино.
Он мечтал, чтобы ему купили собаку, и хотел заниматься восточными единоборствами, как папа. Но даже папа это его желание официально не поддерживал, делая большие глаза и прикладывая палец к губам всякий раз, когда Андрюша заводил разговор об айкидо в присутствии мамы.
Впрочем, к своему знакомому тренеру папа его все же отвел, и некоторое время у них с Андрюшей была общая сладкая тайна, зримо воплощенная в детском кимоно, которое хранилось подальше от маминых глаз – в машине. Стирала его, невнятно причитая «Что ж вы с ребенком-то делаете, дурни несчастные!», бабушка Клавдия Сергеевна – папина мама.
Ей одной Андрюша мог пожаловаться на ненавистного ему Гуреева. Бабушку внук любил, и она его – тоже. Нет, папа с мамой тоже любили Андрюшу, но… кажется, меньше, чем Гуреева. Во всяком случае, афиш и плакатов с изображеним Великого Роберта в их доме было гораздо больше, чем фотографий Андрюши.
Собственно, Андрюшино фото на виду имелось всего одно – постановочное, сделанное специально приглашенным фотографом в балетной студии.
Для того фото Андрюшу нарядили в ненавистное трико, поставили к ненавистному станку и долго мучили, добиваясь точного соответствия позе ненавистного Гуреева, снятого когда-то давным-давно другим фотографом в другой балетной студии.
В итоге на том фото Андрюша выглядел угрюмым, и повесить два студийных портрета «в процессе» – его и гуреевский – рядом оказалось большой ошибкой: одинаковые снимки смотрелись окошками в одно общее помещение, где один балетный мальчик глядел на другого настолько нехорошо, что впору было встревожиться.
Пришлось перевесить портреты так, чтобы они оказались сначала на разных стенах, а потом, когда фото Гуреева дважды «само случайно» сорвалось с гвоздя и лишилось сначала стекла, а после и рамы, – и в разных комнатах: Великого Роберта от греха подальше переселили в родительскую спальню.
– Устроили тут иконостас, дурни несчастные, – ворчала, приходя к ним в гости, бабушка Клавдия.
Называть ее бабой Клавой Андрюше не разрешала мама.
– Ты воспитанный молодой человек из культурной семьи, – внушала она сыну. – Какая может быть «баба Клава»? Клавдия Сергеевна, в крайнем случае, бабушка Клавдия, никак иначе.
– Можно еще «мадам», – язвила бабушка. – Как это будет по-вашему, по-французски? Мадам Клодия?
– Гранмадам, – подсказывал Андрюша.
Французский он тоже ненавидел.
– Во-во, ага! – фыркала бабушка. – «Гранмадам Клодия, сварите мне манной каши, сильвупле»!
– Ну, мама! Я же просил! – огорченно вздыхал папа.
– Да я-то мама, а ты кто? – непонятно, но явно обидно отвечала ему бабушка, и тогда папа сразу куда-нибудь ретировался, чтобы не продолжать неприятный разговор.
Андрюша с детства знал, что папа ему не родной. На самом деле не папа вовсе, а просто мамин муж, хотя как это может быть просто, он решительно не понимал. Если кто-то кому-то отец, то он же присутствует в жизни своего родного ребенка? В смысле не в виде портретов присутствует, а как живой человек, разве нет?