— Обо мне ты не беспокойся, — вновь пробормотал Каретников. Собственный голос показался ему смятенным, чужим.
Вместо ответа Ирина опять согласно кивнула: Каретников поднял кружку с чаем, осторожно втянул в себя сырой, какой-то клейкий дух — чай продолжал пахнуть сыростью, землёй, болотом, навозом, грибами и чуточку — горечью палых осенних листьев, начавших уже преть. Ему хотелось отвернуть лицо в сторону, дохнуть немного чистого воздуха, но он держал кружку около лица, терпел, потом сделал один осторожный глоток, другой. У этого чая и вкус-то был земляной. Будто распарили землю, сделали из нее тюрю и дали попробовать. Но сладость всё-таки чувствовалась. Хотя и отдалённая, а чувствовалась, щекотала небо, язык, и это ощущение, в противовес навозному земляному духу, было приятным.
Он никак ещё не мог понять: всё происходящее с ним — сон или реальность? Может, это не жизнь, а тень его жизни, какой-то далёкий отсвет, отзвук, нечто такое, чему не дано будет повториться и о чём он сам не будет вспоминать, либо, наоборот, это никогда не выветрится из его памяти, станет жить в нём, словно некая важная часть организма, которую изыми — и он умрёт? Жизнь и тень жизни. А раз тень, то, значит, подобие, неясный хвост, рассеянный блик. Каретников хватил побольше чая, глотку обварило, и он закашлялся.
У Карела Чапека есть мысль о том, что человек часто вступает в спор с ничем, с тенью. Выбирает невидимого собеседника и начинает дискутировать с ним, яриться, впадать в раж, пускать в ход сложную систему доказательств, — в общем, дерётся с воздухом и на середине драки, довольный собой, останавливает полемику, празднует победу, словно бы он совершил большое дело — победил тень. Но надо ли побеждать тень, с которой он имеет дело сейчас?
Не туда, совсем не туда его занесло. Не может быть Ирина тенью. Он почувствовал себя виноватым перед нею: вначале дурацкие ночные опасения, потом эти нелепые мысли, тень какая-то…
— Я понимаю, тебе этот чай невкусен, — проговорила Ирина.
— Нет, нет, нет, — заторопился Каретников, он боялся обидеть Ирину.
Ему хотелось её защитить, сделать что-нибудь доброе для неё, приятное, обласкать, обогреть, но ни в коем разе не обижать. Сделал глоток чая, покосился на чёрный стылый проём двери, выводящей в коридор, где на сундуке лежала его шинель. Может, отрезать ей ещё немного хлеба? Но тогда что же останется матери?
Ведь он же шёл к матери, нёс ей хлеб и вместо этого очутился в незнакомом чужом доме, с девушкой, которую совершенно не знает и одновременно знает тысячу — нет, десять тысяч — лет, которая возродила в нём нечто такое, о чём он даже не подозревал: душевную размягченность, тягу к непознанному, страх, что всё это кончится и он снова очутится на улице, в свистящих охлёстах пурги, в холоде и страшенной темени. Впрочем, нет, пурги и темени он не боялся.
На стене висела большая мятая тарелка громкоговорителя. И кто это, какой умелец-изобретатель, придумал делать тарелки из чёрной, мнущейся и легко протирающейся до дыр бумаги? Потянулся к рубчатой кругляшке, прикреплённой к железной планке, — регулятору громкости, повернул вправо и в ту же секунду услышал чёткий, медленно-размеренный, ровный, как стук здорового сердца, бой метронома.
— Не надо бы радио выключать. А вдруг бомбёжка? — тихо проговорил он.
— Ну и что? Это мне не страшно, — просто ответила Ирина.
Наверное, так оно и было: ни бомбёжек, ни артиллерийских обстрелов она не боялась, боялась чего-то другого.
— У вас… у тебя была большая семья? — Каретников обвёл взглядом кухню, потом посмотрел в чёрный проём двери. — Много здесь жило?
— Много. — Ирина сосредоточенно откусила маленький кусочек хлеба от ломтя, задумчиво разжевала, лицо у неё было такое, словно она прислушивалась к самой себе. — Пять человек.
— Отец…