Она продолжала молчать.
— Отвечай!
— Не кричи!.. Не кричи на меня! — В голосе ее слышались слезы. — Всегда вы… все вы привыкли только криком…
— Что?!
Но между ними уже стояла Екатерина Ивановна.
— Отложите разговор!
Она только что вошла в комнату. И хотя Екатерина Ивановна уже с порога поняла, что между мужем и дочерью происходит что-то небывалое, невероятное, она прежде всего увидела крайнюю возбужденность мужа и то, как дорого эта возбужденность может ему обойтись.
Нина вышла.
Несколько минут спустя он рассказал жене обо всем.
— Чудовищно! Кощунственно! — восклицал он.
— Ты преувеличиваешь… Надо постараться хорошо понять ее. У нее какая-то путаница в голове. Что, если я одна поговорю как-нибудь?
— Как-нибудь? Надо немедленно, сегодня же!
— Нет, нет, Алеша, сегодня не стоит. Положись на меня, я выберу момент, и, думаю, у меня все получится.
Не получилось. Нина слушала мать, но ничего не отвечала. Лицо ее не покидала чуть заметная, то ласково-снисходительная, то горькая усмешка.
Потом, наедине с собой, он допрашивал себя: «А может быть, какую-то малость я покривил душой? Может быть, невольно, а все-таки покривил? В тридцать седьмом арестовали Николая, но разве я подумал, что его арестовали безвинно? А я любил его. Пусть простит меня родной брат мой, Борька, но я любил двоюродного брата больше, чем родного. И Николай любил меня. Помню, как он сажал меня маленького на плечи и нес через весь город. Кажется, и сейчас ощущаю твердость его плеч. Помню, как в тридцать пятом он купил мне билет на поездку в Москву — сказочный подарок к первомайскому празднику. Николай сказал: «Ты увидишь Сталина». И я видел его. Через два года Николая арестовали. И я поверил, не поколебавшись, что его опутали враги, коварные, хитрые, что, значит, и он оказался в стане врагов. Да, да, поверил. Вот как все это было, девочка моя».
…Через несколько дней Нина повесила над своим столом вырезку из журнала: репродукция с картины французского художника.
— Что тут изображено? — спросил отец.
— Написано же: «Мальчик Парижа». Отлично сделано.
Рябинин долго смотрел на картину. Абстракция как абстракция, ничего напоминающего фигуру мальчика, — по всему полотну яркие, пестрые пятна.
— Это что же… в сочетании красок характер мальчика?
— Да, его живость, задор. Разве не здорово?
— Не знаю… Невозможно догадаться.
— Мы многое чувствуем, а высказать не можем. Абстракционисты могут.
— И ты считаешь, что это столбовая дорога искусства?
— А ты считаешь столбовой дорогой парадные портреты?
— Не бери крайности.
— Искусство — это область общечеловеческого: любовь, радость, горе, одиночество — область чувств.
— И еще больше — область идей. Коли на то пошло, искусство прежде всего должно помогать обществу двигаться вперед. А если бы люди погружались в одно чувствование, человечество топталось бы на месте. Нас ведут вперед общественные, социальные идеи, только они…
— Популярная лекция о растлевающей сущности абстракционизма… Хорошо, я вывешу здесь фотографию первомайского парада.
Рябинин дико глянул на дочь. Хотел крикнуть что-то, но лишь стиснул зубы. Он решил тогда, что вернется к этому разговору, заранее продумав его и вооружившись выдержкой.
Получилось совсем иначе.
Город узнал о неприятном происшествии: во время сильного ветра с высокой колоннады у входа в парк свалилась скульптура рабочего и едва не пришибла насмерть двух молодых людей.
Как и во всех семьях, у Рябининых зашел разговор об этом. Нина с усмешкой сказала:
— Вот так в нас вдалбливают принципы социалистического реализма и прочие… постулаты.
Прежде чем произнести это «постулаты», она чуть запнулась, вспоминая еще не ставшее, видимо, привычным слово.
Тогда-то Рябинин и потерял власть над собой. Гнев и ненависть поднялись в нем — ненависть к сидящей перед ним взрослой девушке с чужим, вызывающе упрямым лицом. Это была не его дочь, не его Нина. Произошла странная раздвоенность. Живущую в его душе Нину он любил столь же самоотреченно, как и прежде; любил той любовью, какою любят в семье единственного, к тому же не очень крепкого здоровьем ребенка, заставлявшего много раз трепетать за его жизнь, взявшего столько душевных сил, что, кажется, их уже не хватило бы на второго ребенка. Рябинин хотел сохранить, от стоять эту живущую в нем его Нину, защитить ее от той, другой, незнакомой, замкнутой, злой.
Подойдя к столу дочери, он сорвал висевшую на стене репродукцию, скомкал ее и швырнул на пол.
Нина медленно нагнулась, подобрала листок. Разгладила его и подняла на отца взгляд:
— Теперь я знаю, как умеют плевать в душу.
…Еще до этого дня Рябинин начал чувствовать себя скверно, но упорно убеждал себя, что не сляжет. Он и потом пытался упорствовать и все-таки оказался в больнице.
… На окне осталась лишь небольшая пачка газет: как раз столько, что дырокол пробил бы их за один прием. Зато газеты, готовые для подшивки, лежали перед Рябининым пухлой стопой… «Здорово же ты в этот раз там загостился».