Читаем До рая подать рукой полностью

Лайлани все-таки полагала, что в решающий миг она сможет собрать волю в кулак и побороться за свою жизнь. Ее тело не столь деформировано, как было у Луки. Силой она всегда превосходила брата. Когда она осталась бы один на один со своим псевдоотцом, когда он сбросил бы маску, с которой ходил по жизни, когда открыл бы свое истинное лицо, она могла умереть той же страшной смертью, что и Луки, но не отдала бы свою жизнь за так. Она не знала, достанет ли ей духа воспользоваться ножом, но не сомневалась, что схватку с ней Престон Мэддок запомнит на всю оставшуюся жизнь.

Стон Синсемиллы заставил Лайлани развернуть кресло от ветрового окна к гостиной.

В мягком свете единственной лампы Синсемилла перекатилась на живот, приподняла голову, посмотрела в сторону кухни. Потом, словно ее принесли в дом на колесах в ящике для транспортировки домашних животных, поползла в направлении спальни.

Сидя в кресле, Лайлани наблюдала, как ее мать добралась до кухни и, по-прежнему лежа, открыла дверь холодильника. Синсемилла не собиралась ничего оттуда доставать, но не могла подняться на ноги, чтобы дотянуться до выключателей и зажечь лампу под потолком или над раковиной. В полосе ледяного света, медленно сужающейся, поскольку дверца начала закрываться, Синсемилла поползла к дверце буфета, за которой хранилось спиртное, для ее удобства у самого пола.

Что-то удерживало Лайлани, когда она поднялась с кресла и последовала за матерью. Ее нога в ортопедическом аппарате-протезе сгибалась не так плавно, как обычно, она шла по дому на колесах прихрамывая, как случалось, когда она, ради шутки, стремилась подчеркнуть свои физические недостатки.

К тому времени, когда Лайлани добралась до кухни, дверца холодильника закрылась. Она включила свет над раковиной.

Синсемилла достала из буфета литровую бутылку текилы. Сидела на полу, привалившись спиной к дверце. Бутылку поставила между бедер, безуспешно пытаясь ее открыть, словно навинчивающаяся пробка являла собой сложную конструкцию из далекого будущего, перед которой пасовали знания человека двадцать первого века.

С одной из верхних полок Лайлани взяла пластмассовый стакан. Вся посуда для питья в «Легком ветерке» была пластмассовая, из тех соображений, чтобы, пребывая в таком вот свинском состоянии, Синсемилла не поранилась стеклом.

Лайлани положила в стакан несколько кубиков льда и ломтик лайма.

Дорогая маман с радостью пила бы теплую текилу прямо из горлышка, прекрасно обойдясь без стакана, льда и лайма, но приходилось думать о последствиях. Из бутылки она выпивала слишком много и слишком быстро. В результате все то, что попадало в желудок, с той же скоростью возвращалось обратно. А блевотину приходилось убирать Лайлани.

Пока Лайлани не нагнулась, чтобы взять бутылку у матери, Синсемилла, похоже, и не подозревала о ее присутствии. Она отдала бутылку без сопротивления, но забилась в угол между двумя буфетами и подняла руки, прикрывая лицо. Слезы потекли по щекам, губы жалостливо изогнулись.

– Это же я, – подала голос Лайлани, предположив, что мать еще не вышла из наркотического транса и думает, что она не на кухне дома на колесах, а в одном из ее нереальных миров.

С перекошенным лицом, жалобным голосом, Синсемилла взмолилась:

– Нет, подожди, нет, нет… я только хотела хлеба с маслом.

Наливая текилу, Лайлани стукнула горлышком о край пластикового стакана, когда услышала слово «хлеб».

В тех случаях, когда Лайлани просыпалась, чтобы обнаружить, что ортопедический аппарат исчез, когда ей приходилось долго и мучительно искать спрятанный коленный протез, дорогая маман откровенно радовалась, глядя на ее страдания, и говорила, что эта забава добавит ей уверенности в себе и напомнит, что жизнь «чаще швыряется в человека камнями, а не хлебом с маслом».

Это замечательное наставление Лайлани всегда относила на счет извращенности сознания Синсемиллы. Ей казалось, что хлеб с маслом не несет в себе большей смысловой нагрузки, чем булочки из овсяной муки, гренки с мармеладом и розы с длинным стеблем.

Сжавшись в комок, выглядывая сквозь забор пальцев-штакетин, очевидно ожидая нападения, Синсемилла молила:

– Не надо. Пожалуйста, не надо.

– Это же я.

– Пожалуйста, пожалуйста, не надо.

– Мама, это Лайлани. Всего лишь Лайлани.

Ей не хотелось думать, что ее мать, возможно, не пребывает в нарисованной наркотиками фантазии, а вспоминает какой-то эпизод из своего прошлого, поскольку в этом случае напрашивался вывод, что когда-то она боялась, страдала, просила пощады, которой, возможно, не получала. А отсюда следовало, что она заслуживала не только презрения, но и как минимум толику сочувствия. Лайлани часто жалела свою мать. Жалость позволяла ей держаться на безопасной эмоциональной дистанции, но сочувствие предполагало общность страданий, разделенные ощущения, а она не собиралась, не могла простить мать до той степени, которую требовала даже толика сочувствия.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже