– Они смотрели на меня и сразу все чувствовали. Их губы изгибались в особой улыбке, по которой я знала, что меня ждет. Я боялась, а мама ничего не желала знать. Эта улыбка… не гнусная, как ты могла бы ожидать, скорее с грустинкой, словно они понимали, что все будет легко, а им бы хотелось преодолеть хоть какие-то препятствия на пути к цели.
– Она не могла знать, – фраза прозвучала скорее как вопрос, а не утверждение.
– Я говорила ей не один раз. Она наказывала меня за ложь. Но знала, что я говорю правду.
Дженева прикрыла лицо руками, словно тень не служила достаточным щитом, словно она нашептывала признание в личной исповедальне своих рук.
Микки поставила запотевший стаканчик с водкой на пробковую подставку, чтобы не оставлять пятен на тумбочке.
– Своих мужчин она ценила больше, чем меня. Рано или поздно она всегда от них уставала и всегда знала, что устанет, рано или поздно. Но пока она не решала, что пора сменить кавалера, пока не выгоняла каждого из этих мерзавцев, она заботилась обо мне меньше, чем о сожителе, и меньше, чем о новом мерзавце, который сменял прежнего.
– И когда это прекратилось… если прекратилось? – вопрос Дженевы едва просочился сквозь загородку пальцев.
– Когда я перестала бояться. Когда я стала достаточно большой и злой, чтобы поставить точку. – Микки вытерла о простыню ладони, холодные и влажные от конденсата, образовавшегося на стаканчике. – Мне было почти двенадцать, когда это закончилось.
– Я не знала, – жалобно простонала Дженева. – Понятия не имела. Не подозревала.
– Я это знаю, тетя Джен. Знаю.
Голос Дженевы дрожал.
– Господи, какой же я была слепой, безмозглой дурой.
Микки перекинула ноги через край кровати, придвинулась к тетушке, обняла ее за плечи.
– Нет, дорогая. Не клевещи на себя. Ты была хорошей женщиной, слишком хорошей и слишком доброй, чтобы представить себе такую низость.
– Наивность не может служить оправданием, – она опустила руки, переплела пальцы. – Может, я была глупой, потому что сама того хотела.
– Послушай, тетя Джен, в те годы я не сошла с ума только потому, что у меня была ты, такая, как ты есть.
– Не я, не слепая, как летучая мышь, Дженева.
– Благодаря тебе я знала, что на свете есть достойные люди, а не только отребье, с которым якшалась моя мать. – Микки всегда пыталась удержать слезы в глубинах сердца, и до встречи с Лайлани ей это удавалось, но теперь, похоже, в резервуаре образовалась щель, которая расширялась с каждой минутой. Глаза затуманились, голос задрожал. – Я могла надеяться… что когда-нибудь тоже стану достойным человеком. Как ты.
Дженева не отрывала глаз от переплетенных пальцев.
– Почему же ты не пришла ко мне, Микки?
– Страх. Стыд. Я чувствовала, что меня вываляли в грязи.
– И ты молчала все эти годы.
– Не из страха. Но… мне казалось, что я никак не отмоюсь от всей этой грязи.
– Сладенькая, ты ведь жертва, тебе нечего стыдиться.
– Но в грязи-то меня вываляли. И я думала… Боялась, если заговорю об этом, злость покинет меня. Злость помогала мне выжить, тетя Джен. Лишившись злости, с чем бы я осталась?
– С душевным покоем, – Дженева подняла голову и наконец-то встретилась с Микки взглядом. – С душевным покоем, и, видит Бог, ты его заслуживаешь.
Микки на мгновение закрыла глаза. Искренняя любовь Дженевы вызвала в ней такую бурю эмоций, что она даже испугалась.
Дженева прижалась к Микки, обняла ее. Теплота голоса успокаивала даже больше, чем руки.
– Маленькая мышка, ты была такая умненькая, такая сладенькая, веселая, жизнерадостная. И все это по-прежнему в тебе. Никуда не делось. Все надежды, любовь, доброта, они в твоем сердце. Никто не может отнять то, что даровано Господом. Только ты сама можешь выбросить их, маленькая мышка. Только ты сама.
Позже, когда тетя Джен ушла в свою комнату, Микки вновь уселась, привалившись спиной к поставленным горкой у изголовья подушкам. Изменилось все… и ничего.
Августовская жара. Застывшая темнота. Далекий гул автострады. Лайлани под одной крышей с матерью, ее брат в одинокой лесной могиле в Монтане.
Если что изменилось, так это надежда: надежда на перемены, вчера казавшиеся невозможными, а сегодня перешедшие в категорию всего лишь невозможно трудных.
Никогда раньше она не решалась касаться того, о чем поговорила с Дженевой, и откровения облегчили ей душу. Шипы терновника, в которых билось ее сердце, причиняли меньше боли, они словно чуть раздвинулись, но еще оставались, эти шипы, ужасные воспоминания, не желающие кануть в Лету.
Допивая растаявший лед из пластикового стаканчика, она решила отказаться от второй порции водки, которую обещала себе. Она не могла вот так легко отделаться от уничтожающей ее злости и стыда, но полагала, что бросить пить ей по силам и без программы «Двенадцать шагов».
В конце концов, алкоголичкой она не была. Не пила и не испытывала потребности пить каждый день. Стресс и презрение к себе – вот бармены, которые обслуживали ее, и в тот момент она чувствовала, что вполне может обойтись без них.