Тот русский еврей, которого я пошел сопровождать, страдал, оказывается, частыми головокружениями. Когда находился в комнате, порой ощущал, что у него кружится голова, а порой ничего такого не чувствовал, но, когда выходил на улицу, голова у него сразу начинала кружиться, а тело так и клонилось упасть. Но больше всего больная голова пугала его в очереди в полицейском участке, потому что он страшился, что потеряет там равновесие, упадет и опозорится на глазах у посторонних, и этот страх причинял ему телесные и душевные страдания. Все то время, что я шел с ним, я боялся, что он вот-вот попросит меня заступиться за него перед немецкой полицией, чтобы его освободили от необходимости ежедневной явки. Я уже рассказывал, что, поскольку у меня был австрийский паспорт, эти русские евреи были уверены, что немцы считаются с моим мнением и поэтому я могу будто бы заступиться за человека, если захочу. А заступничество – оно ведь тяжкое бремя: хлопочешь и хлопочешь, а кончается тем, что те, за кого ты хлопотал, помог ты или не помог, все равно считают, что ты не расстарался для них как следует, а те, перед которыми ты хлопотал, пособили они чем-нибудь или не пособили, все равно считают, что пособили, и каждый из них требует с тебя платы соответственно своей услуге.
Но этот русский ничего у меня не попросил. Напротив, он старался скрыть от меня свое недомогание. И, расставшись с ним, я подумал: попробую-ка я все-таки поговорить о нем – а вдруг и освободят его от этой ежедневной повинности. Я перебрал в уме всех своих важных знакомых, но не нашел никого более влиятельного, чем профессор Надельштихер. Благодаря опубликованной им незадолго до того патриотической брошюре он стал известен даже в тех кругах, которые сами далеки от науки, но весьма довольны, когда ученые мужи тоже выполняют свой патриотический долг.
Я был знаком с Надельштихером с того времени, когда он работал над своей знаменитой книгой «Священники и духовенство». Не место здесь рассказывать, какую оживленную полемику вызвала эта книга в научных кругах, как не место рассказывать, сколько приверженцев приобрели его идеи. Сам я не заглядывал в эту книгу, но слышал, что он писал там, будто у истоков израильского священничества стоял пророк Иезекииль и будто до Иезекииля у священников в Израиле вообще не было никакого статуса[62]
. Подобно большинству христианских библеистов, Надельштихер с трудом читал на иврите и вряд ли смог бы самостоятельно прочитать хоть один библейский стих при отсутствии огласовки, то есть указания, где стоят гласные и как их читать, – что уж говорить о чтении комментариев наших талмудических мудрецов! Посему я всегда был для Надельштихера желанным гостем, когда приходил спасать его от тех грубых ошибок, которыми изобиловали труды большинства его коллег. И тут следует воздать ему хвалу – он никогда не скрывал от домашних, что пользуется моей помощью. И потому все члены его семьи и даже его служанка всегда привечали меня как человека, который полезен хозяину дома. Из-за этого я даже отказал однажды в помощи одному из коллег Надельштихера, а когда профессор спросил, почему я у него не появляюсь, объяснил: «Я заметил, что ваша служанка не рада моему приходу». – «Но разве мы в ответе за своих служанок?» – удивился он. Я ответил: «Служанка радуется гостю, когда ее хозяйка радуется этому гостю, а хозяйка радуется ему, когда хозяин рад его приходу».Вернусь к делу. Пришел я к Надельштихеру и застал его склонившимся над столом с тетрадкой какого-то очередного журнала в руках. На столе лежали в беспорядке тетради, рукописи, другие журналы, страницы корректур и оттиски статей – все то, что обычно видишь на столе любого ученого и к чему в случае ученых-библеистов следует добавить еще священные книги, их переводы, словари и справочники. Среди всего этого возвышалась большая и круглая, как колесо, картонная коробка с торчавшей из нее шляпой. Коробка была похожа на те, в которых дамы обычно держат свои шляпки, но вряд ли в наши времена нашлась бы хоть одна женщина, которая носила бы шляпу под стать столь огромной коробке.
Надельштихер принял меня радушно, как всегда, поглядывая при этом одновременно на свою «скрижаль» – каменную плитку, на которой он обычно записывал предстоящие дела. Рука, которую он протянул мне, была влажной и вялой, а не тяжелой и твердой, какой я ее знал, и я понял, что он в расстроенных чувствах и сейчас не время просить его об одолжении. Я попросил разрешения закурить. Он сказал: