— Подход, говоришь? Ну ты меня прямо озадачила. Кстати, пойдем, нас к чаю зовут.
Я выбежал из затхлой ее комнаты и побежал, прыгая через четыре ступеньки, в столовую, где после ужина мы пьем чай или молоко с печеньем и вафлями.
— Что ты скачешь как бешеный? — огрызнулась мама. — Почему от тебя люстра звенеть должна?
— Потому что дом деревянный, — объясняю я. — По дереву ударные волны легко распространяются, вот люстра и качается.
— Как ты себя, умник, сегодня чувствуешь? — спрашивает папа уже за чаем, ни на секунду не отрываясь от чтения.
— Исключительно замечательно. Сима, хочешь посмотреть на курильские гейзеры? — говорю и дую в горячий чай через соломинку.
— Мне кажется, меня вырвет, если я еще хоть секунду буду смотреть на твои гейзеры.
— Серафима! — устало возмущается мама. — Ну что ты как маленькая.
Так ей и надо!
— Я к тебе подход знаю, — с полным ртом погрозил я тетушке пальцем. — Так что лучше у меня не выкобенивайся.
— Что еще за слово такое?
— Нормальное слово. От греческого «выкобеники». Наука такая даже есть — про эники и бэники.
— Ели вареники, — добавил папа автоматически.
— Сам давай ешь и не выкаблучивайся.
— А я и не выкаблучиваюсь.
— Аик дурак, гы, гы, — как обычно вставляет моя трехлетняя сестра, сделанная в Америке, о которой мне и говорить не хочется. Даже имени моего выговорить не может. Мое педагогическое кредо: младших надо убивать, пока они не подросли и с нами не разделались.
— Господа, — говорю, — давно пора уже установить возрастной ценз на признание человеком. Вот Лизка явно не человек еще. Да и станет ли?
— Беда с вами. Вы все здесь как маленькие, — обреченно вздыхает мама.
— И баба Рая тоже? Го-го-го…
— Раисасанна, — почти уже срываясь, говорит мама, — разрешаю вам дать ему ложкой по голове.
— Сильно? — спрашивает бабушка.
— Очень, — с придыханием соглашается мамочка.
— Но у меня только маленькая ложечка, — возражает добрая моя бабуля.
— Так вот дайте ему ей как следует. Наотмашь.
— А можно я за бабушку, — перехватывает Сима. — У меня, честное слово, лучше получится.
— Серафима, сядь! — Наконец что-то лопается, и мама берется за голову. — Все, идите отсюда! Проваливайте, кому говорю! Марш по комнатам!
Бедная женщина.
— Идем, Ба, нас выгоняют, — говорю.
— Оставь в покое бабушку!
— Пойдем, — тяну старушку за локоть. — Нас здесь не любят.
— Я потерплю, а ты ступай, — смиренно кивает мне бывшая красавица и полощет чаем беззубый рот.
— Ну как знаешь, — пожал я плечами и уполз в комнату. — Человек один не может.
— Иди, иди отсюда, потерянное поколение.
В моей комнате замкнутое спокойствие. Трудная тишина. Кровать, стол, солдатики, потускневшие обои, угол оброс мамиными иконами. Короче, архидизайн. Под столом стоит старый монитор от компьютера. В окне новый коттедж, старые сараи под серовато-отсутствующим небом, гнилой забор с повешенным ведром и все остальное дворовое захолустье с дрожащим сухостоем из снежной корки и тоскливой до безнадежности березовой рощей. Короче, только грачей не хватает. Вспомнили, стало быть, в теплых краях ту картинку с учебника и решили вообще больше не прилетать сюда. Это самая моя нелюбимая комната. Юдоль обмирания и томления, в которой единственное, чем я могу заниматься, так это хищно прослеживать тетушкины по-особому мелодичные передвижения и еще кое-чем, о чем вам знать не полагается.
Дело в том, что за время моих осенне-зимних мучений она не только не заходила в мою сыровато-узковато-высоковатую келью, но даже не находила десяти минут из своего драгоценного времени, чтобы со мной, что называется, «нормально поболтать». Все это время она слонялась с каким-то брезгливым видом и предпочитала нашим романтическим отношениям учение в автошколе. Когда я как бы от нечего делать забредал в ее комнату, подходя к ней сзади и заглядывая в то, что любовь моя там рисовала или учила, она тут же отзывалась какой-нибудь банальной колкостью, вроде: «Ах, такой сквозняк, закройте, пожалуйста, дверь с той стороны». Нет, все же вспомнил! Один раз заходила она ко мне в комнату, но лучше бы и не заходила. Случилось это на Рождество (мой любимый праздник после Нового года, хэллоуина и Дня космонавтики). Напилась моя красавица вдрабадан и вот является ко мне как кривая турецкая сабля и говорит:
— Ах, взбесилась бы моя сестрица (то есть мама), если бы узнала, что мы с вами любовники! — Порыгивает, дура, и хихикает.
— Интересно, что бы сказала ваша мамаша, если бы увидела вас в таком состоянии?
И вдруг она застыла, стоит и моргает в ступоре.
— Ой, извините, — говорит вполне серьезно, даже смущенно. — Я дверью ошиблась. Простите, пожалуйста.
И покачиваясь, вдоль стены побрела к отцу.
Вы понимаете? Забавно, не правда ли? Это черт знает что! Просто «Первая любовь» Тургенева! Так бы я и застрелился бы, если бы не догадался пойти за ней.
И вот подкрадываюсь весь в ужасе и подслушиваю.
— А вот интересно, Василий Геннадьевич, что бы сказала моя сестрица, если бы узнала, что мы с Аликом любовники. — То есть со мной. Ну не дура ли?