Следует пояснить, что, поскольку первые восемнадцать лет я провел в Кишиневе, то разговаривал я на какой-то адской смеси молдавского, русского и еврейского. К этому «эсперанто» прибавлялось полное неумение произносить шипящие и свистящие. Вместо С, 3, Ч, Ш, Щ, Ц я разработал индивидуальную согласную, которая по своим звуковым данным напоминала нечто среднее между писком чайного свистка и шипением гадюки. Что-то вроде «кхчш». Все это фонетическое изобилие подкреплялось скороговоркой, что делало мою речь совершенно невразумительной. Меня понимали только близкие и друзья. По каким-то интонационным оттенкам, мимике и телодвижениям они улавливали генеральное направление того, что я хотел сказать, а уж дальше полагались на свою интуицию.
Очевидно, увидев, а тем более услышав меня, экзаменаторы предположили, что я являюсь посланцем неведомой имтдоселе страны. Однако, посовещавшись, пришли к единому мнению, что я таким странным образом заигрываю с ними.
— Значит, Илюфа? — приняли они мою игру.
— Илюфа! — подтвердил я, ничего не подозревая.
— И откуда фе вы приефафи, Илюфа? — раззадоривали они меня.
— Иф Кифинефа, — лучезарно отвечал я.
— Ну, фто фе, Илюфа иф Кифинефа, пофитайте нам фто-нибудь.
Они явно входили во вкус. «Ну, засранцы, держитесь!» — подумал я, а вслух сказал:
— Фергей Мифалков. Бафня «Жаяч во фмелю».
В переводе с моего на русский это означало: «Сергей Михалков. Басня „Заяц во хмелю“».
Что именно сказал заяц, с трудом отвалившись от стола, комиссия так и не узнала. Я внезапно начал изображать пьяного зайца, бессвязно бормоча, заикаясь и усиленно подчеркивая опьянение несчастного животного всеми доступными мне средствами. И когда к скороговорке, шипенью, посвистыванью и хрюканью прибавилось еще и заячье заикание, комиссия не выдержала и дружно ушла под стол. Так сказать, всем составом.
Я ничего этого не замечал. Я упивался собой.
— Хватит! — донеслось до меня из глубины сознания. — Прекратите! Прекратите немедленно!
Это кричал из-под стола серый от конвульсий председатель комиссии Юрий Павлович Белов.
— Прекратите это истязание! Мы принимаем вас! Только замолчите!
Я был счастлив, но счастье мое было недолгим. Нина Николаевна, педагог по сценречи, окунула меня в ушат с холодной водой.
— Дитя винограда! — сказала она. — Если ты не займешься своей дикцией, через полгода вернешься домой.
Каждый день с утра до вечера я, как проклятый, выворачивал наизнанку язык, наговаривая невероятные буквосочетания. И наконец на одном из занятий отчеканил:
— Шты, штэ, шта, што.
Жды, ждэ, жда, ждо.
Сты, стэ, ста, сто.
Зды, здэ, зда, здо.
Шипящие и свистящие звенели, как туго натянутая струна.
— Молодчина! — похвалила меня Н. Н.
— Кхфто, правда, хорокфо? — по привычке спросил я.
Курс заржал.
Мне повезло с учителями. Ольга Аросева, Евгений Весник, Александр Ширвиндт, Надежда Слонова… Но не будем о тонкостях преподавания актерского мастерства. Я хочу рассказать вам другую историю. Историю о том, как Ольга Аросева приобрела шубу.
Глава шестая,
Приезжая в Москву, мой отец в приватной беседе убеждал Ольгу Александровну Аросеву, что шубу надо покупать в Кишиневе, потому что только в этом городе можно купить шубу чуть ли не задаром. А учитывая отцовские связи — просто за копейки. Ольга Александровна, ничтоже сумняшеся, согласилась. А так как Кишинев — город южный, то и оделась она соответственно — туфельки, капроновые чулки, легкий плащ. Дело было зимой. Сходит она с трапа. Мороз — двадцать градусов. Ветер. Народ в воротники прячется. Неуютная какая-то погода. На следующий день, позавтракав, собрались за шубой.
— Может, прогуляемся? — невинно предложил отец.
— Холодно, — неуверенно сказала Аросева. — Да и в капроне я.
— Да мы буквально пять минут, — не унимался папа. — Подышим — и в такси.
И вот тут Ольга Александровна дала маху. Она взяла отца под руку.
В те годы пани Моника из «Тринадцати стульев» находилась в зените славы. Ее любили, ее обожали, ее боготворили.
Вероника Кастро сгрызла бы ногти от зависти, увидев хоть краешком глаза, каким бешеным успехом пользовалась эта женщина. И естественно, что папино появление в центре провинциального города с пани Моникой — Аросевой под ручку вызывало у прохожих оцепенение. Знакомых у отца было много. Даже очень много. Через каждые тридцать секунд очередной остолбеневший папин приятель отводил его в сторону и, затаив дыхание, спрашивал:
— Лева, это она или это мираж?
— Это не мираж, — по-хозяйски отвечал папа. — Это она.