Костя писал талантливые стихи, но никому их не показывал. О том, что они были талантливыми, знала лишь Ольга. Она не то чтобы слишком разбиралась в поэзии, просто от природы могла отличить фальшь от искренности, подлинность от притворства. По вечерам они сидели на полковом стадионе под теплой луной. Чудны были вирши пропойцы-хирурга! В те вечера он почти и не пил, чуть-чуть только, для затравки и храбрости. Олечка слушала терпеливо, и Костя, притомившись, подкашливая и поерзывая рядом с дивой, завольничал руками… Сидел бы просто, безвинно прижавшись к плечу, читал бы, радуясь тишине (назойливые одиночные выстрелы не в счет)… Так нет же, полез, невольник страсти, да получил по лапам.
Позже Костя неутомимо и тактично напоминал о своих симпатиях. Но вечера на стадионе больше не повторялись. А однажды Ольга сказала напрямик: «Никто еще не осмелился дышать на меня перегаром».
…В следующую ночь подполковнику Лаврентьеву не снились танки. Сны его были черны и пусты. Около двух ночи он проснулся от грохота танкового дизеля. Подумал: механик дежурной машины решил опробовать двигатель. Но тут загрохотало еще громче, присоединились вторая, третья машины. Командир выскочил в кромешную темь, на ходу застегиваясь, а впереди него бежали некие дежурные тени, кричали, размахивали руками. Но было поздно. Три черных гиганта, урча, развернулись на асфальте и, набирая скорость, рванули ко второму КПП. С железным скрежетом и грохотом рухнули ворота, танки, подминая и размазывая их, устремились на свободу. В ночи хорошо было слышно, как механики-водители спешно переключали передачи, как торопливо с металлическим журчанием крутились гусеницы. И опять постепенно все замерло, будто затянулось прежней тишиной. И Лаврентьев понял, что Кара-Огай его таки переиграл. Он достал сигарету, неторопливо закурил. «За танки мне точно оторвут голову. Припомнят все: и независимость, и свободу суждений, и показную «самостийность». Плевать, — бесшабашно подумал Лаврентьев. — Пусть снимают». В эту минуту подобная перспектива его не пугала, впереди открывались неожиданные и даже привлекательные повороты судьбы. К примеру, навсегда рассчитаться с давно опостылевшей военной службой, в которой ему не видать ни перспектив, ни академии ГШ, ни лампасов.
— Это вы, товарищ подполковник? — спросила его темнота.
— Я. Что скажешь? — Он узнал Козлова. — Сейчас будешь тереть ухо и докладывать, что танки уперли караогайцы?
— Никак нет. Это были наши, из аборигенов, — поторопился доложить начальник разведки, — лейтенант Моносмиров, прапорщик Тулов и боец. Фамилию не помню…
— Вот сволочи… Купились! А третий кто — Чемоданаев?
— Чемоданаев в дежурке спит… Третий из дезертиров, за Огая воюет… Они идейные, товарищ подполковник. Я давно за ними присматривал, все в бой им не терпелось.
— Присматривала бабка за девичьей честью… И дежурный, сукин сын, упустил! Прошляпили, проспали…
Надо было докладывать-радовать… Сначала — командиру дивизии, потом — в Москву.
Вечером позвонил и предложил встретиться Сабатин-Шах. Но он просил гарантий своей безопасности. «Приходи, — сказал командир, — в полку тебя никто не тронет». Глава фундаменталистов появился в сопровождении своих молодчиков — двух совершенно диких афганцев и трех не менее диких соплеменников. На Сабатин-Шахе был серый костюм с отливом и белая чалма.
— Ну говори, что хочешь от меня, — напрямик спросил Лаврентьев, чтобы избежать утомительного церемониала из череды пустых вопросов и таких же пустых ответов.
— Зачем танки отдал этому шакалу? Ты же говорил, что нейтралитет! — Гость смотрел тяжело, вот-вот засопит от возмущения. — Кто говорил мне, что никому не дашь оружия, что не хочешь, чтобы гибли новые люди?
— А кто тебе сказал, что я дал? — грубо спросил Лаврентьев. Ему захотелось схватить этого кровавого интеллигента, по приказу которого вырезали несколько сотен человек, и хорошенько треснуть о край стола, а потом намотать его галстук на руку и долго и задушевно говорить о российском нейтралитете. «Какая же это гадина, и вот с такими я должен соблюдать видимость дипломатического этикета!» — подумал он с отвращением.
— Вы не должны вмешиваться в наши дела. — Сабатин-Шах, видно, прочитал сокровенные мысли и желания командира и поторопился заявить о своих правах. — По вине этих шакалов в республике льется кровь, а вы способствуете этому…
— Ты не понял меня, Сабатин, — устало перебил Лаврентьев. После беседы с Чемодановым он еле сдерживался, чтобы не перейти на нецензурный язык. — Танки у меня угнали. Украли. Тебе это понятно? Я им уже поставил условие: или они возвращают танки, или я вместе с авиацией уничтожаю их. Больше добавить нечего. Говори, что еще не ясно, и уходи.
— Речь идет о том, что ваша сторона должна безвозмездно выделить нашей стороне пять танков: три — соответственно количеству, переданному нашим противникам, еще два — за упущенную стратегическую инициативу, — ровным голосом произнес Сабатин-Шах.
От такой наглости Лаврентьев даже присвистнул.