На пороге стоит Вайскопф, застегнутый на все пуговицы, будто на параде, губы сурово сжаты, лицо белее айсберга.
– Ваше благородие! Господин капитан! Я отказываюсь исполнять приказ! Боевого корниловца…
Алферьев перебивает его с нажимом в голосе:
– Мартин! С глузду съехал?
– Повторяю, я отказываюсь выполнять приказ!
Ротный, отворотясь, холодно замечает:
– Тебе еще никто его не отдал… Будь добр, не обременяй меня всей этой фанаберией.
Вайскопф исполнен решимости ответить, но тут дверь ударяет его в спину, он отшатывается и лупит сапогом все по той же занавеске. Дранц-бамс!
– Кочережка… – выдает Крупин меланхоличный комментарий.
– Денис! Это какое-то недоразумение с нашими штабными… – вдохновенно начинает Карголомский, заходя из сеней.
Все мы, включая Алферьева и Крупина, принимаемся истерически хохотать. С присвистами, подвыванием и хрюканьем.
– Дорогой Денис Владимирович… – побагровев, цедит Алферьев, едва не падая из-за стола.
– Нет, шта-а-а-абные писа-а-ариш-ш-ш-ш-шки… – тянет, захлебываясь, Епифаньев.
– Кочережка! Видите ли, кочережка! – орет Евсеичев.
– Ух-ух-ух-ух-ух, – безостановочно всхлипывает «костромитин».
И даже Карголомский нервно посмеивается, не понимая, в чем дело.
Мы не можем успокоиться минуту, другую… Наконец Алферьев бьет по столу кулаком.
– Все! Пора завершить цирковое представление.
Хохот понемногу затихает.
– С вами, господа офицеры, один разговор. А прочие пришли ко мне напрасно. С вами разговор другой. Все вы совершили со мной вояж от богоспасаемого града Харькова до этой станицы, все вы ветераны, хоть и барбосы. Но еще и нижние чины. Остерегайтесь соваться ко мне с прошениями, я не столоначальник, я офицер!
Посмотрев на наши угрюмые лица, он добавляет:
– В первый и последний раз, калики перехожие, я объясню вам, что к чему. Gonoris causa. В честь ваших стрелковых заслуг. Кстати, довольно сомнительных, комбаттанты.
В хате устанавливается тишина. Мыши нагло скребутся под полом. Ходики грохочут не хуже осадных орудий.
– Итак, герои стрельбы по кочкам, объявляю городу и миру: я был в штабе полка. Устроил им весь тот разговор по душе, какой вы мне тут собирались отчубучить, mes anfants… И получил личный приказ командира полка капитана Щеглова: расстрелять!
Крупин вздрогнул. Как-то странно, крупно, некрасиво вздрогнул. Наверное, некрасивым становится все то, что пребывает в шаге от смерти, а сейчас рядовой стрелок из костромских крестьян, волею судьбы заброшенный в холодную донскую степь на растерзание калибру 7.62, почувствовал, как невидимая бабушка с пустыми глазницами прошла совсем рядом и край ее савана скользнул по щеке.
– Содом и Гоморра! Что они там себе… – начал было Вайскопф, ведь он обладал более твердой волей, чем кто-либо в роте. Но Алферьев оборвал его:
– Молчи, Мартин. Тут дело непростое.
Ротный достал драгоценную папироску и протянул Епифаньеву:
– Раскури-ка мне от уголька, спички тратить не хочется…
Не дожидаясь курева, капитан вышел из-за стола и встал сбоку от Крупина, совсем рядом.
– Скажи мне, калика, не ваш ли разъезд за два дня до того, как я тебя определил в корниловцы, порубил инженерную роту? Четырнадцать трупов, пятнадцатый жив остался, но как – одному Богу известно… Нет-нет! Рожу ко мне поверни! Смотри на меня!
Крупин трясся. Я впервые увидел, как дрожит от ужаса взрослый человек. Притом человек, недавно ходивший в цепи под шрапнельными разрывами, храбрый солдат. Это было как экзотическое природное явление, цунами какое-нибудь: видишь, но не веришь собственным глазам.
«Костромитин» раскрывал и закрывал рот, не в силах произнести ни слова.
– Вижу я, было, – констатировал капитан.
Крупин, набравшись смелости, кивнул.
У меня вырвалось:
– И что же ты?
Он ответил невпопад:
– Я был, был я…
– Что? – резко спросил Алферьев.
– Я там был… но я… не сгубил никоторую душу. Вот вам крест!
Он осенил себя крестным знамением.
– Три месяца ты в боях, воин, и – никого?
Крупин опять кивнул в знак согласия: нет мол, никого.