Одним словом, если на обед пришло четыреста человек, то ушло – в маленьких походных колоннах – не более полутора сотен. Подпоручик Карголомский, пребывая в должности рядового, увел не много ни мало целый батальон численностью в сорок человек.
Сердобольные сестры милосердия поставили еще несколько штофов, и в зале началось хаотическое движение. Сам собой явился из ниоткуда граммофон. Вайскопф пропал. Евсеичев и Никифоров атаковали особу, и без них купавшуюся во внимании военных людей. Захмелев, я бессмысленно бродил между колоннами.
Как только граммофонная труба исторгла басистый рокот, и редкие парочки закружились под «Сорок разбойников», мне померещилась знакомая спина. Определенно, знакомая.
Неужели? Да ведь невозможно!
– Прапорщик!
Не слышит. Или слышит, но не относит на свой счет. Как же его звали? Я помню только фамилию.
– Беленький!
Останавливается, поворачивается ко мне. Близоруко щурясь, двумя пальцами снимает с носа пенсне. Худой, как смерть. Хуже смерти. Карандаш в мундире.
– Я в чине штабс-капитана, и благоволите именовать меня по чину! – громко говорит он.
Трет глаза. Скорее всего, Беленький видит перед собой солдатскую форму и больше ничего не видит. Но голос, наверное, кажется ему знакомым. Подхожу ближе.
– А-а-а… это вы, Денисов…
Бывший прапорщик, а ныне штабс-капитан обводит взглядом окружающих: как любой стеснительный человек, он не хочет, чтобы окружающие обратили внимание на разговор, начавшийся столь неудачно. Не знает, как ему теперь поступить. И я не знаю.
Почему он не мертв?
– Знаете что, Денисов? А не хотите ли коньяку?
– Охотно!
Он выводит меня на балкон и, прислонившись к балюстраде, достает из кармана серебряную фляжечку с вензелем императора Александра III. Свинтив крышку, он протягивает мне эту милую блескучую вещицу из мирных времен.
– Ушел от красных гол, как сок
Беленький суетился, не зная, стоит ли ему, офицеру, извиняться перед нижним чином.
– Пейте и… простите меня. Контузия, глаза… все время как в сумерках. Только то, что под носом. Недавно брал ванну, сослепу сшиб зеркало ха-ха! поранил руку… Но это ничего не значит, не так ли? Просился в полевую часть, а доктора не пускают. Бесполезен! Видите ли, я тут, в комендантской команде, полезнее для дела, чем…
Он сделал нервическое движение, указывая куда-то за горизонт. Опустившись, рука его повисла, будто у куклы-марионетки. Видно, крепкая приключилась со штабс-капитаном контузия…
Между тем, коньяк ударил мне в голову.
– Простите, как же вы спаслись тогда? И как… остальные… десять?
Забрав флягу, Беленький отхлебнул и задумался, не торопясь отвечать.
– Двое наверняка мертвы. Двое наверняка живы. Об остальных я не имею вестей.
Я молчал. Дальнейшие расспросы с моей стороны были бы откровенным свинством. Контрразведка, надо полагать, уже трепала Беленькому нервы на все лады.
И тут он опять заговорил:
– Собственно, я понимаю, вам хочется знать, почему меня не закололи штыком прямо на деревянной лавке, в избе, где вы меня оставили.
Он посмотрел на меня испытывающе.
Да, мы бросили его и остальных десятерых. Да, это был очень большой грех. Мне нечего ему сказать. Я отвожу взгляд. Нестерпимый стыд, будто злой неотвязчивый пес, гложет мою душу.
– Извольте, – продолжает Беленький, – ничего волшебного. Просто и на той стороне оказались люди. Обыкновенные русские люди, хоть и с революцьонной придурью… Как только полк отошел, и четверти часа не миновало, явились красные. Первым делом бойцы товарища Троцкого примерили наши валенки… вы… помните?
Я помотал головой: что мне следует помнить?
– Да вы ведь дали раненым теплые валенки, собирали со всего батальона… Так вот, валенки богатырям интернационала понравились и немедленно перешли в частное владение. Впрочем, наши забрали бы их точно так же. Как вы полагаете?
Я киваю. Забрали бы непременно. Валенки! Да это сокровище. Чистое золото для солдата.