Вначале было очень неуютно. Болгары смотрели враждебно, надеялись нас так или иначе выселить и все время угрожали. И вот что произошло очень скоро после нашего приезда: домик, в котором мы жили, стоял на краю глубокого оврага, заросшего деревьями, кустами и колючками. На другой стороне его был мост. Окна из двух сестринских комнат, в том числе и той, где жила я с Катей и младшей Урусовой, выходили на овраг. И вот как-то вечером, когда все улеглись и стали засыпать, послышались крики к свистки в овраге под нашими окнами. Шум все усиливался и приближался. Мы вскочили в страшной панике, решив, что это большевики пробираются к нам, чтобы нас выгнать. В страхе мы бросились в комнату Титовой и Томашайтис, которые ничего не слыхали и уже спали. Их окна выходили во двор. Титова в страхе вскочила, а Томашайтис не поверила, продолжала лежать и на нас ворчать. Мы мечемся в самых невероятных туалетах. Одна зажгла свет. Но все шепотом заставили ее потушить свет («А то начнут стрелять»). Стали стучать доктору в дверь, но он не пожелал отвечать. Кто-то залез под подушки, Катя нервно доставала письма и фотографии и прижимала их к груди. Крики то удалялись, и мы облегченно вздыхали, то вдруг снова приближались. Так мы метались и дрожали довольно долго. Наконец все стихло. Мы улеглись на свои места, но долго не могли успокоиться и говорили о том, что это нас специально мучают, чтобы мы уехали. На другое утро мы все рассказали старшему врачу. Он послал в деревню разузнать, в чем дело. Там сказали, что убежали какие-то свиньи и их ловили. Но мы сразу этому не поверили и долго жили под впечатлением этого страха. Вообще же, тоска и скука были невероятные. Жили только письмами.
В деревне было почтовое отделение, там царил двадцатилетний почтальон Ванчо. Он с гордостью заявлял: «Аз телефонист, аз телеграфист, аз почтальон, аз всичко»[16]
. И действительно, он был там один. На маленькой тележке три раза в неделю он ездил за почтой в Казанлык на железную дорогу. Возвращался около полудня. В эти почтовые дни мы так волновались, что мигом проглатывали обед и все неслись на почту, оставив только дежурную сестру, которая с завистью смотрела на убегавших. Прибежав на почту и увидев флегматичного Ванчо за его окошком, мы уже не могли сдержать своего нетерпения и наперебой обращались к нему, спрашивая, есть ли письмо. Но он нас не удостаивал ответом и молча разбирал корреспонденцию. Он по очереди брал каждое письмо, читал адрес, рассматривал марку, клал в сторону и брал другое. Если попадалась открытка, он не только долго любовался картинкой, но и читал содержание. Мы теснились у окошка, умоляли его сказать, кому письма, прыгали, подглядывали, но на Ванчо ничего не действовало. И только когда он достаточно все проверил и прочитал, он медленно начинал нам выдавать. Счастливицы хватали письма и бежали обратно, чтобы, лежа на кровати, полностью насладиться. А ничего не получившие, понуря голову, плелись обратно. В «сестрятнике» стояла гробовая тишина — счастливицы молча читали свои письма, изредка издавая восклицания. Но чтение окончено, и тогда письма зачитываются вслух, иногда с малыми, а иногда и с большими пропусками. Все они из Константинополя. Редко-редко приходили из других мест, так как никто еще не нашел родных, друзей, знакомых или не списался с ними. Вечерами строчились ответы.В непочтовые вечера мы три — Катя, я и Урусова — проводили в комнате Титовой и Томашайтис-Губкиной. Книг, работы никаких не было. Единственно, что мы могли делать, это вышивать салфеточки на кусках бязи, в которую были завернуты кое-какие аптечные вещи. Сидели вокруг лампы, вышивали и в несколько голосов пели, и чаще всего «У попа была собака», а иногда и душещипательные, вроде: «Сказав прости…». Бывали и развлечения, это когда из-за двери в комнату доктора слышалась семейная сцена. Вели мы себя как девчонки. Одна ложилась на кровать, стоящую вдоль двери, подсовывала голову под одеяло и слушала — все остальные, затаив дыхание, ждали. Слушавшая, обыкновенно Титова, дергала ногами, чтобы мы не шумели. А потом делала доклад. Особое удовольствие было злить доктора и его даму. Мы усаживались все на кровать и бесчисленное число раз громко пели «У попа была собака». Можно себе представить, какая там была тоска, если взрослые, воспитанные девушки ничего другого придумать не могли.