Изо дня в день следуя намеченному плану, Лавров, наконец, проник в кабинет директора. Никто не чинил ему явных препятствий. Само собой получалось, как того хотел Лавров. Обстоятельства послушно протягивали ему кисть и палитру. Капризная судьба-натурщица послушно перевоплощалась в нескромный натюрморт: дыни, виноград, губастая раковина, медный кувшин, блистающий под приспущенной бархатной складкой. Бери, ешь и пей. Он повсюду находил ключи, которые отпирали даже те двери, которые вели в подпол. Ему не на что было жаловаться. Власть в низменных своих проявлениях шла у него на поводу, заискивала, ублажала. Казалось, будь его воля, все эти приказы, распоряжения, предписания уступят свое место бегу, плаванью, прыжкам в высоту. Никогда Лавров не испытывал страха перед начальством. Даже если от корявой подписи какого-нибудь потного хмыря, обложившегося папками, зависело исполнение самой невинной его мечты, Лавров покорно ждал решения, глядя на рыжего таракана, едва различимого на грязных обоях, думая о том, что, в конце концов, любая пакость имеет право на несчастное существование и попытки исправить природу вещей приводят лишь к неожиданному изобретению падших ангелов или возвышенных бесов. Повторять — вот наказание!
Нынешний директор был угрюмый, сухостойный старик с багровым мясистым носом и пожухлой растительностью на щеках и вокруг подбородка. Он был глуховат. Ему постоянно мерещилось что-то пугающее и непонятное. Он сидел за широким столом, выставив между тумбами две безукоризненно чистые подметки. На зеленом сукне стола не было ничего из того, что всегда должно быть под рукой большого начальника — ни перекидного календаря, ни письменного прибора, ни детской фотокарточки жены. Только две маленькие игральные кости выпадали из разжатой горсти, кувыркаясь на зеленом поле, чтобы вновь скрыться в венозном кулаке.
Почему бы и мне когда-нибудь потом не стать таким же, подумал Лавров, самовластным, безумным, безжизненным? Только прикрыв за собой дубовую дверь с холодной, мягко повернувшейся ручкой, он вдруг осознал, какая непосильная перед ним стоит задача, сколько неудач, ловушек, заблуждений его ожидает, какие нечеловеческие усилия потребуются от него и лишь для того, чтобы получить возможность проиграть по своему усмотрению!
В кабинете пахло сырой лесной чащобой, прелыми листьями, мхом, древесными грибами.
Сидя в низком, неудобном кресле, повернутом боком к столу, против зашторенного окна, Лавров старался не смотреть в угол, где, увы, как и предупреждал Лобов, стояла бронзовая статуя его благоверной, в прежние времена украшавшая вестибюль того, что в прежние времена называлось дворцом спорта. Скульптор изобразил Лялю в тот момент, когда она, согнувшись и разведя руки, ждала выстрела, чтобы нырнуть в бассейн и ринуться в заплыв. Смущало не столько то, что статуя покойной жены переместилась с пьедестала в кабинет директора, сколько то, что уже позеленевшая фигура была повернута низко опущенной головой в угол, выставляя на посетителя круглые бронзовые полушария, сияющие, точно надраенные.
Заметив оскорбленный взгляд Лаврова, директор сказал, выпячивая нижнюю губу и поглаживая длинными пальцами шею:
«Ваша супруга до сих пор внушает суеверный трепет всем поклонникам спорта! Про нее здесь слагают легенды! Удивительно — все ее достижения давно уже превзойдены, а имя, как и в былые времена, у всех на устах. Я здесь человек новый, посторонний, вынужден довольствоваться слухами. Мне рассказывали, уже не помню кто, что она то ли захлебнулась, то ли отравилась… Никто толком не знает. Глория мунди, глория мунди… — забормотал он, слегка хмурясь, точно от нестерпимого блеска. — Впрочем, не о ней сейчас речь. Она уже, с вашего позволения, заняла подобающее место в пантеоне, а вот вы, Геннадий Захарович, несмотря на свой почтенный возраст, только подаете надежды и entre nous не Бог весть какие… Вам бы найти какое-нибудь скромное, приличное занятие по силам, ну там — бухгалтерский учет, или пиликанье на скрипке, или, наконец, сочинительство. Ан нет — туда же! Лезете из кожи вон, надрываетесь, чтобы потом о вас сказали — был такой неудачник, брался не за свое, гонялся за славой, лез из кожи вон, надрывался… Поймите меня правильно, я вам только добра желаю… Что от меня зависит, все сделаю, будьте уверены, но во-первых, возможности мои не безграничны, а во-вторых… а во-вторых, помощь нужна лишь там, где есть хотя бы обещание будущего успеха, а там, где нет ничего, кроме теплящегося тщеславия, бессилен даже сам господь Бог!..»
Директор посмотрел на Лаврова, у которого на месте головы поднимался столб голубого пламени. Мерещится, подумал директор.
«Будем говорить начистоту, — продолжал он, нервным рывком бросив на сукно белые кубики: три и три. — Вы сейчас — никто. Если и были у вас какие-то прошлые заслуги, они уже много раз перечеркнуты красным, синим. Ваши будущие победы невероятны. Я бы мог со спокойной совестью сказать вам: „Убирайтесь!“, и поверьте, в моем положении любой, наделенный полномочиями, поступил бы именно так…»