Тамара Ивановна осторожно отстраняет вцепившуюся в нее Светку и вдавливает в свои глаза слезы. Светка пытается успокоиться, но едва лишь мать берет ее руку в свою, чтобы усадить на стул возле стены, плечики ее опять принимаются подпрыгивать от сдерживаемых, клохчущих рыданий. Она умоляюще оглядывается на дверь, показывая, что сейчас этот приступ пройдет, сейчас, сейчас… как только она справится с собой. Тамара Ивановна рядом на стуле гнет голову к стене, ища опоры и твердости, и бормочет:
— Ниче, ниче… Это что же? Это ты откуда взялась?
Она в темной застиранной рубахе с накладными карманами и в темной же юбке в крупную коричневую клетку, на ногах старые кроссовки с короткой шнуровкой, те самые, в каких она ушла из дома. Волосы забраны сзади под резинку. Лицо почерневшее и почужевшее, глаза смотрят с силой. Жадно и пугливо всматривающаяся в нее Светка замечает в углах ее губ вскипевшую смолку.
— Ничего, — повторяет Тамара Ивановна уже спокойней и отирает пальцами губы. — Надо же — пробилась! — опять удивляется она. — Отец знает, что ты здесь?
— Нет.
— А мне тебя и надо было повидать. Ты как почуяла, что тебя-то мне и надо.
— Здесь страшно, мама?
— Да почему же страшно? Не страшней, чем там, у вас. Те же самые люди.
Светка тычется головой в материнские колени; Тамара Ивановна выдвигает свой стул поперед, удобнее устраивает на коленях лицом к себе Светкину головенку и, наглаживая, прижимает ее к животу. Светка всхлипывает совсем по-детски, но слова, которыми давится она, выговариваются со дна беспросветного отчаяния.
— Мама, как же мне теперь жить-то? — спрашивает Светка. — Как? Я сама себя ненавижу. Я с собой не знаю, что сделала бы…
Тамаре Ивановне хочется, в свою очередь, спросить: «А мне как жить? Мне-то как жить, дочь ты моя родная?» Но не спрашивает. Разве можно сыскать такие слова, которые бы их утешили, дочь и мать, сброшенных куда-то, где нет ничего, кроме пытки… Самые справедливые, самые надежные слова, способные дать утешение, не утешив, спекутся в том же пекле, в каком горят они. Больно, больнее боли больно. Все нутро выгорает. Тамара Ивановна нянькает на коленях дочь, затверженно повторяя: «ниче, ниче», наглаживает ее волосы, вытирает пальцами с глаз ее и свои слезы. Надо бы говорить какие-то напутствия, распоряжения, надо бы... много чего надо бы, коли подвернулся такой счастливый случай, но Тамара Ивановна боится вспугнуть Светкину доверчивость, нежность ее и беззащитность… нет, не надо ничего говорить… так больно и так хорошо! И когда слышит Тамара Ивановна едва различимые Светкины слова: «Мама, ты меня не презираешь? Скажи, мама, скажи!» — она и на них не отзывается, а только еще крепче прижимает к себе Светку и раз за разом нагибает голову, чтобы поцеловать ее в мокрые глаза.
Когда, стукнув в дверь, входит Николин, они, выпрямившись, сидят рядом; Светка со склоненной на материнское плечо головой, кажется, измученно дремлет.
— Наговорились? — спрашивает Николин.
Отстраняя от себя осторожно Светку, Тамара Ивановна поднимается.
— Наговорились.
И чужим, излишне бодрым голосом, точно продолжая разговор, наказывает дочери:
— И мужикам нашим скажи, чтоб обо мне не беспокоились. Скажи, что я тут даже комиссарю немножко…
— Об этом и мы наслышаны, — с иронией соглашается Николин и дает ей знак, чтобы она выходила.
Тамара Ивановна приподнимает со стула Светку, еще раз целует ее и направляется к двери, за которой ее ждут. Светка только теперь понимает, что мать уводят и, не в силах совладать с собой, кричит: «Мама!». Тамара Ивановна уже за дверью вытянутой назад рукой делает ей прощальный взмах, как это бывало в детстве, когда ей надо было уйти, а они, ребятишки, не пускали, и тяжелая, глухая и тупая дверь закрывается за нею.
На улице Светка не замечает ни солнца, согнавшего тучи и ярко блестящего в лужах, ни шумного и веселого воробьиного гвалта на маленькой пустой площади, ни плывущего над городом сладкого боя церковных колоколов. Она с трудом взбирается с помощью Николина на высокое сиденье «Нивы», и рыдания снова принимаются сотрясать ее маленькое изнуренное тельце, пляшут даже ноги. Николин, набросив руки на баранку и не делая попыток успокоить Светку, терпеливо ждет. Он слишком хорошо понимает, что у девчонки это прощание с собой, и с тою, какой она была раньше, и во что превратилась в последний месяц, и что это в корчах и муках рождается новый человек. Каким он будет, неизвестно. Но чем страшнее муки, тем больше перемены.