А потом она уже стала говорить другое — и голос у нее не становился ни слабей, ни резче, только ее душа подсказывала не те слова: «Вы мне только причиняете боль. Хоть бы знать, чем я провинилась. Для чего меня так мучить, почему не объяснить — за что?» Но, и говоря это, она крепко держала их руки — отца и Лоурел. Не жалоба слышалась в ее словах, она сердилась, что от нее что-то скрывают. Она хотела все знать, это был праведный гнев, продиктованный любовью к ним.
— Бекки, все будет хорошо, — шепотом уговаривал ее судья Мак-Келва.
— Это я уже слыхала.
Однажды мать, вконец измученная, задыхаясь, прошептала: «Мне нужен духовный руководитель». Она, всегда с вызовом слушавшая речи миссионеров из семьи Мак-Келва, теперь послала с дочерью просьбу пресвитерианскому пастору посетить ее как можно скорее. В те годы доктор Болт был еще молод и производил большое впечатление на женщин, как рассказывала мисс Теннисон Баллок, но его визит в спальню наверху оказался неудачным. Начал он с чтения вслух псалма, и она вторила ему наизусть. Что бы он ни читал, она опережала его и наконец сказала:
— Все ваши слова я с радостью променяю на то, чтобы хоть еще раз увидеть мою Гору. — И когда он спросил, считает ли она, что Богу это угодно, она тут же съязвила — А на Горе у нас, молодой человек, растет белая земляника, дикая, понимаете, в глуши, надо знать, где ее искать. По-моему, это единственное место на всем свете, где она растет. И я хоть сейчас могла бы вам объяснить, где именно искать, только вряд ли вы нашли бы это место, сколько бы ни ходили. В самой чащобе, нет, вам нипочем не найти. Конечно, вы могли бы случайно на нее наткнуться. Наверно, вы бы выстлали свою шляпу листьями, набрали бы ягод полным-полно и собрались домой. С вас сталось бы: видно, что ничего вы про эти ягоды не понимаете — стоит лишь насыпать их навалом, чуть только ягодка прикоснется к ягодке — и все, вы их погубили. Она пристально всматривалась в него почти слепыми глазами. — И никогда в жизни вы не пробовали таких душистых, таких нежных на вкус ягод, как эта дикая белая земляника; надо было вам найти, где она растет, остаться там и поесть ягод на месте — вот и все.
— Я сам отвезу тебя на твою Гору, Бекки, пообещал отец, глядя в ее изможденное лицо, когда доктор Болт на цыпочках вышел из спальни.
Лоурел была уверена, что он впервые за всю их жизнь дал ей невыполнимое обещание. Да и «дома» на Горе уже в ту пору все равно не было, он давно сгорел. Лоурел тем летом была в школьном лагере, но ее мать жила «там, дома». Она бросилась в огонь и спасла собрание сочинений Диккенса, принадлежавшее ее покойному отцу, спасла, рискуя жизнью, перевезла книги в Маунт-Салюс и освободила для них место в книжном шкафу — там они стояли и сейчас. Но перед смертью она совсем забыла, что дом давно сгорел.
— Я отнесу тебя туда на руках, Бекки!
— Люцифер! — крикнула она. — Лжец!
Именно с тех пор он стал с мрачной насмешкой называть себя оптимистом: видно, он выкопал это слово из лексикона своего детства. Он любил жену. Что бы она ни делала — раз она не могла поступить иначе, — значит, так надо. Какие бы слова у нее ни вырывались — значит, тоже так надо. Но сейчас все было вовсе не так, как надо. Беда крылась именно в ее полном отчаянии. И никто другой не мог привести ее в такое отчаяние, как тот, кого она так отчаянно любила, тот, кто не хотел замечать этого отчаяния. Так он раз за разом предавал ее.
И сегодня, в тоске, Лоурел хотела бы снова вернуть и отца и мать к этим постоянным живым мукам, потому что эти мучения они испытывали вместе, друг из-за друга. Она хотела бы вернуть их к себе — пусть разделят ее горе, как она делила их горести. Она сидела и думала лишь об одном — о том, как мать держала их руки, как они с отцом долго держали руки матери, когда уже совсем нечего было сказать.
Лоурел помнила, как мать подносила свои руки совсем близко к глазам, словно могла видеть пустые, праздные пальцы.
— Бедные, бедные руки… Зимой она шла от колодца, руки в кровь порезаны льдом — да, льдом!
— У кого, мама? — спросила Лоурел.
— У моей матери! — крикнула та с упреком.
После инсульта, еще больше искалечившего ее, она, не видя ни своей комнаты, ни лиц людей, лишенная возможности проверить, посмотреть, вообразила, что ее перевезли куда-то, что теперь она не у себя в доме и не «там, дома», что ее оставили одну, среди чужих, на которых и сердиться бесполезно — все равно не поймут. И умерла она молча, затаясь от всех, в изгнании, в унижении.
А когда она еще узнавала дочь, она ей сказала:
— Ты могла бы спасти жизнь матери. Но ты стояла в стороне и не хотела вмешаться. Мне горько за тебя.
Для нее Балтимор был самым краем света, куда привозишь тех, кого любишь, и там они тебя покидают.
А потом отец Лоурел на семидесятом году женился на Фэй. Обе его избранницы причинили ему страдания — Лоурел видела это по нему. Умер он, измученный обеими женами, словно до самого конца они обе были с ним.