Но отец относился пуритански к «заграничной роскоши» и не переносил даже запаха духов - он считал, что от женщины должно было пахнуть только свежестью и чистотой . Так что мама радовалась этим подаркам «подпольно», хотя духи все-таки шли в ход и навсегда соединились с ее обликом в моей детской памяти. От нее самой, от ее рук чем-то пахло необыкновенно хорошо. Она заходила вечером иногда в мою комнату, когда я уже засыпала, гладила меня по голове, и я долго потом нюхала подушку, засыпая, - долгодолго еще оставался необъяснимый аромат. Мама как-то ездила в Карловы Вары -тогдашний Карлсбад - и гостила недолго у брата в Берлине. В результате этой поездки появились в доме прехорошенькие вязаные кофточки для меня и брата Василия. Для тех лет это было, конечно, безумной роскошью. Чтобы мы, дети, не подпали под тлетворное влияние буржуазной Европы, нам говорили, что мама привезла это все «из Ленинграда», -и мы довольно долго этому верили. А отец всю жизнь задавал мне с недовольным лицом вопрос: «Это у тебя заграничное?» - и расцветал, когда я отвечала, что нет, наше отечественное. Это продолжалось и когда я была уже взрослой. И если, не приведи Бог, от меня пахло одеколоном, он морщился и ворчал: «Тоже, надушилась!..» Маме незачем было внушать пуританские правила - она сама была предельно скромна по образу жизни и кодексу чести тех лет, то есть по нормам тогдашней жизни «верхов», особенно партийных, а ее брат просто хотел ее иногда несколько побаловать по своей доброте душевной. В день смерти мамы дядя Павлуша, к сожалению, был в Германии. Ему оставалось только искать в себе силы, чтобы как-то поверить в это чудовищное известие. Потом он жил в Москве. Я помню его всегда в военной форме. У него было генеральское (по сегодняшним рангам) звание, работал он в Бронетанковом управлении, был одним из его создателей и организаторов. Он был высокий, худощавый, длинноногий, как дедушка, с печальными, удивительно мягкими и добрыми карими глазами. Моего брата и меня он обожал, особенно после смерти мамы, всегда сажал на колени, целовал и бормотал какие-то ласковые слова. Последнее время - незадолго до своей смерти в 1938 году - он приходил на нашу квартиру в Кремле и сидел подолгу у меня или у Василия в комнате, дожидаясь отца, точь-в-точь как дожидались его и дедушка, и дядя Алеша Сванидзе. По-видимому, и дождаться отца было трудно, и это огорчало дядю Павлушу; он вздыхал и был печален. Помню я и то, как он приезжал с семьей, с остальными нашими близкими, к отцу на Ближнюю дачу, - кажется, был Новый год или чей-то день рождения. Отец очень любил Павлушу и его детей. За столом было весело, как у всех обыкновенных, очень близких людей. В 1938 году, когда уже были арестованы Александр Семенович Сванидзе с женой и муж Анны Сергеевны, Реденс, дядя Павлуша не раз приходил к отцу отстаивать кого-нибудь из своих знакомых военных, тоже попавших в эту гигантскую волну. Но это оставалось безрезультатным. Осенью 1938 года Павлуша уехал в отпуск в Сочи, что было вредно для его нездорового сердца.
Когда он вернулся из отпуска и вышел на работу в свое Бронетанковое управление, то не нашел там, с кем работать. Управление как вымели метлой, столько было арестов. Павлуше стало плохо с сердцем тут же в кабинете, где он и умер от сердечного спазма. Позже Берия, уже водворившийся в Москве, выдумывал разные версии его смерти и упорно внушал их отцу, вплоть до того, что вдова Павлуши, Евгения Александровна, была заподозрена в его отравлении, и бог знает что еще ни говорилось. А что проще того очевидного факта, что не всякое сердце могло выдержать происходившее вокруг. Павлуша был, как и дедушка, как и мама, молчалив, скрытен и деликатен. Он прятал боль внутри, и в какой-то момент она должна была его убить изнутри.