Дело в том, что, когда не знаешь свою мать, ты можешь в своем воображении сделать ее такой, как пожелаешь. Я всегда представляла свою мать молодой, сильной и красивой. И у нее был дедушка. Они оба любили то же, что и мы с ним. Ночи у камина. Музыку. Истории об озере. Теперь, когда я только начала сплетать воедино нити своей жизни, это полотно снова разорвали на части. Я понимаю, что тот единственный человек, которого я когда-либо считала семьей, мог быть чужим для моей матери. Я не знала, что нити, связывающие меня с прошлым, такие чертовски тонкие.
— Дедушка воспитывал тебя после того, как твоя мать умерла. Она сделала его твоим опекуном. Должно быть, ему в таком возрасте было тяжело заниматься этим, но он справился. Очевидно, он тебя очень любил. Мне говорили, что он научил тебя играть на скрипке и что ты хорошо играешь. Я, — она прерывается и смотрит на меня, — я даже не представляла, насколько хорошо ты играешь.
В голове не укладывается, что, глядя на меня, она все это говорит. Я явно не облегчила ей жизнь.
— Почему ты мне раньше этого не рассказывала?
Она вздыхает:
— А ты раньше и не спрашивала.
Она встает и подходит к окну. Я не поправила оконную сетку после своей недавней вылазки, и она ставит ее на место.
— Иногда люди своими действиями выражают то, чего не могут выразить словами, — продолжает она, стоя ко мне спиной, положив одну руку на подоконник. — Если у тебя есть еще вопросы, я с радостью помогу найти ответы.
Я молчу. Она уже говорит не о моей семье. Она знает про окно.
Лори подходит и, остановившись у кровати, смотрит на меня.
— В какой-то момент мы все задаем себе вопрос: кто я? Все дело в том, что он не о том, кто ты или кем ты был, а кем ты можешь стать. — Она забирает у меня пустую чашку и направляется к двери. — Блинчики готовы.
Я разложила на дорожке газету и поставила на нее банку с краской, открыв крышку отверткой. День сегодня теплый. По словам Марти, достаточно теплый, чтобы покончить с последними фрагментами рисунка, а потом я могу уйти, мои обязательства перед домом престарелых выполнены, «восстановительная реабилитация», понадобившаяся вследствие бездумного акта вандализма, завершится. Медицинская сестра Энн Кемпбел, исполнительный директор, подпишет бумаги, и мне больше не надо будет сюда возвращаться. Я беру деревянную палку и размешиваю маслянистую пленку, которая плавает на поверхности белой краски, пока та не становится однородной, затем кладу ее на крышку банки. Я все делаю медленно.
Погода настолько хороша, что кое-кто из постояльцев сидит на улице. Тут и мистер Андроски; его сын, приехавший с маленькой Беккой, купил ему еженедельный молочный коктейль, а ярко раскрашенная пластиковая принцесса со слишком большими глазами и нереалистичными волосами занята изучением сада камней вокруг пруда. Мисс Ливингстон нигде не видно.
Звонит мой телефон, но я не отвечаю. Деррик оставил уже три сообщения. Он предлагает обо всем поговорить. Он не извиняется, и я не могу понять, он хочет просто меня увидеть или удостовериться, что я не создам ему никаких проблем. Я все еще зла на него. А еще больше меня злит то, что я до сих пор хочу его видеть.
— Чего делаешь? — Бекка пришла туда, где я тружусь над забором.
Она напоминает мне девочку из моей первой приемной семьи. Мне было двенадцать, а ей — четыре. Мы жили в одной комнате, и иногда она посреди ночи забиралась ко мне в кровать, просто поднимала одеяло и ложилась рядом со мной. Под утро она всегда уходила, как правило, оставляя после себя мокрое место, за которое всегда влетало мне. Я никогда не говорила, что это она. Мне было все равно; они могли делать со мной что хотели, это не имело бы никакого значения. Я быстро училась ничего не чувствовать. Но я знала, что она плакала по ночам, знала, что ей не хватает тепла матери. Я была рада, когда они отдали ее в другую семью. Не потому, что я не хотела ее видеть, а потому, что слышала, что та семья намерена ее удочерить. Поэтому я была рада и совсем чуть-чуть завидовала ей. Я училась ни к кому не привязываться.
— Рисую, — ответила я.
— Зачем?
Потому что копы поймали меня, когда я рисовала граффити, и решили, что следует преподать мне урок, навалив на меня кучу дурацкой работы.
— Чтобы сделать забор красивым.
— Белый цвет некрасивый.
Я снова макаю кисточку в банку и с хлюпаньем провожу ею по дереву.
— Белый — самый красивый цвет.
Бекка искоса смотрит на забор. Уверена, что она думает, что это полная чушь.
— Нет! — Она смеется. — Белый — это даже не цвет! Как он может быть красивым?
Я вожу кистью из стороны в сторону. Старая полуоблупившаяся краска скрыла текстуру дерева, и я могу разглядеть ее, только присмотревшись. Узоры краски из баллончика, яркие цвета моей стрекозы уже закрашены. Они остались в прошлом. Они все еще там, но после скобления, затирания песком, грунтовки они будто остались под чистым холстом. Я отхожу на шаг, чтобы оценить проделанную работу. Я начинаю видеть, что тут можно сделать.
— Так вот, белый — самый красивый цвет, потому что он на самом деле вобрал в себя все цвета. Это волшебство.