— Каким-то образом, — говорит она, — я всегда это знала. Но не могла позволить, чтобы могила ребенка и последние слова матери преследовали меня. Всю жизнь строить догадки о том, кто я? — Она ставит чашку рядом со стопкой дневников. Тут лежат все, кроме последнего, того, в котором содержится правда. — Только когда нашли «Танцующую на ветру», когда папины слова донеслись до меня из могилы, загадка снова всплыла к поверхности и заставила меня задуматься об этом. Но это не имеет значения, не так ли? Я знаю, кто я. Я все время это знала. — Она берет погремушку, лежащую на стопке дневников, ее рука немного дрожит, и погремушка позвякивает. — Я — это жизнь, которую я прожила. Я Элизабет.
Эмили знала. Почему-то она знала. И она по-своему попросила меня не говорить.
Элизабет вручает мне погремушку, и я переворачиваю ее, чтобы прочесть имя.
Анна. Дочь Роберта Ларкина из судоходной компании «Ларкин и сыновья». Она была на борту «Келоуны», когда та затонула возле острова Порфири. Ее называли по имени, его ей напевали. Оно было ее частью. И она вспомнила.
— Возьми ее себе, — сказала Элизабет. — Для меня она ничего не значит, я ее не помню.
Элизабет и не должна. Погремушка никогда ей не принадлежала.
Прошло четыре дня с тех пор, как я нашла Эмили во время бури, с той ночи, когда она умерла. Я стою на набережной, на камнях в конце третьего пирса. Метель бушевала всего день, а после этого вышло солнце, и вскоре от снега осталась только слякоть. Но до сих пор холодно. Чертовски холодно, чтобы стоять у озера. Но я все равно здесь.
После того как расчистили улицы и машины смогли выбраться из-под сугробов, под которыми их похоронила метель, Марти отвез меня домой. Именно тогда я осознала, что потеряла скрипку.
Когда я явилась в дом престарелых на следующий день, Марти отдал ее мне. Он позвонил в автобусный парк, и ее там нашли. Он съездил и забрал ее. Я очень рада тому, что скрипка вернулась. Музыка взывает ко мне, и я чуть не утратила ее много лет назад. Я не потеряю ее снова. Это часть меня.
Марти попросил меня разрисовать забор. Сначала я подумала, что он надо мной издевается, но он говорил серьезно. Он сказал, что было бы неплохо, если бы на нем был нарисован какой-то мурал, — белая поверхность, казалось, ждала цвета. Мы вышли на улицу и посмотрели на забор, оценивая работу, которую я проделала. Мы стояли молча, а ветер тем временем раздувал снег вокруг нас. Небо было таким ясным, что были видны проступающие сквозь белую краску линии моей стрекозы — стрекозы Эмили.
— Знаешь, — сказал он, — когда ты рисуешь поверх чего-то, все, что было там раньше на самом деле не исчезает. Оно все равно остается. Слои краски, царапины и вмятины, даже нешлифованное дерево, скрытое под всем этим. Они влияют на форму того, что нарисовано сверху, даже вдохновляют, но они это не определяют. Это остается на усмотрение того, кто рисует. — Он посмотрел на меня своими сапфировыми глазами, мерцающими из-под пушистых бровей. — Художника.
Я знала, что он говорит не о заборах.
Я не настолько талантлива, как Эмили, но меня подбадривает мысль, что я могу взять за образец ее работу и рассказать ее историю, пропустив через себя. Я практически вижу то, что хочу нарисовать. Думаю, я нарисую обеих стрекоз, одну побольше, другую поменьше. Сестер в полете. Это кажется мне правильным.
Рядом на свае сидит ворон, его перья взъерошены от холода, мощный черный клюв сомкнут. Он расправляет крылья, и я слышу, как они рассекают воздух, когда он пролетает над головой и исчезает в небе над городом. Скоро приедут Марти и Элизабет. Это Марти предложил развеять прах Эмили и Чарли над озером, и мне кажется, им бы это понравилось. Надеюсь, что я смогу сыграть на скрипке при такой температуре.
Вода сегодня глубокого голубого цвета, как жидкий лед. У меня с собой дневник. Я открываю его на странице, где рассказывается про Чарли и его сестер, и перечитываю эти записи в последний раз.